A- A A+


На главную

К странице книги: Маркес Габриэль. Сто лет одиночества.




Габриэль Гарсиа Маркес

Сто лет одиночества

Посвящается Хоми Гарсии Аскот и Марии Луизе Элио

Много лет спустя, перед самым расстрелом, полковник Аурелиано Буэндия припомнит тот далекий день, когда отец повел его поглядеть на лед.

Макондо{1} был тогда небольшим поселком из двадцати глинобитных, с камышовыми кровлями домишек, стоявших на берегу реки, которая несла свои прозрачные воды по ложу из белых, гладких и огромных, как доисторические яйца, валунов. Мир был таким первозданным, что многие вещи не имели названия и на них просто тыкали пальцем. Каждый год в марте месяце лохмотное цыганское племя ставило свой шатер близ поселка, и под звонкое дребезжание бубнов и визготню свистулек пришельцы показывали жителям новейшие изобретения. Вначале они привезли магнит. Коренастый цыган с кудлатой бородой и воробьиными руками-лапками назван свое имя — Мелькиадес{2} — и стал демонстрировать обомлевшим зрителям не что иное, как восьмое чудо света, сотворенное, по его словам, учеными-алхимиками из Македонии. Цыган ходил из дома в дом, потрясая двумя брусками железа, и люди вздрагивали от ужаса, видя, как тазы, кастрюли, жаровни и ухваты подпрыгивают на месте, как поскрипывают доски, с трудом удерживая рвущиеся из них гвозди и болты, а вещицы, давным-давно исчезнувшие, объявляются именно там, где все было перерыто в их поисках, и скопом несутся к волшебному железу Мелькиадеса. «Всякая вещь — живая, — объявил цыган категорично и сурово. — Надо только суметь разбудить ее душу». Хосе Аркадио Буэндия, чье необузданное воображение превосходило чудотворный гений самой природы и даже силу магии и волшебства, подумал, что неплохо было бы приспособить это в общем никчемное открытие для выуживания золота из земли.

Мелькиадес, будучи человеком порядочным, предупредил: «Ничего не получится». Но Хосе Аркадио Буэндия тогда еще не верил в порядочность цыган и променял своего мула и нескольких козлят на две намагниченные железки. Урсула Игуаран{3}, его жена, хотела за счет домашней скотины увеличить скромный семейный достаток, но все ее уговоры были напрасны. «Скоро золотом дом завалим, девать будет некуда», — отвечал муж. Несколько месяцев кряду он усердно отстаивал неопровержимость своих слов. Шаг за шагом прочесывал местность, даже русло реки, таща за собой на веревке два железных бруска и повторяя громким голосом заклинание Мелькиадеса. Единственное, что ему удалось обнаружить в недрах земных, были насквозь проржавевшие военные доспехи пятнадцатого века, глухо звякавшие при постукивании, как сухая тыква, начиненная камнями. Когда Хосе Аркадио Буэндия и его четверо помощников разобрали находку на части, под латами оказался белесый скелет, на темных позвонках которого болталась ладанка с женским локоном.

В марте цыгане пришли опять. На этот раз они принесли подзорную трубу и лупу величиной с бубен и выдавали их за последнее изобретение евреев из Амстердама. Они посадили в другом конце поселка свою цыганку, а трубу поставили у входа в шатер. Уплатив пять реалов, люди прилипали глазом к трубе и видели перед собой цыганку в мельчайших подробностях. «Для науки нет расстояний, — вещал Мелькиадес. — Скоро человек, не выходя из дому, увидит все, что творится в любом уголке земли». Однажды в жаркий полдень цыгане, манипулируя своей огромной лупой, устроили потрясающее зрелище: на охапку сена, брошенного среди улицы, они направили пучок солнечных лучей, и сено полыхнуло огнем. Хосе Аркадио Буэндия, который не мог успокоиться после провала своей затеи с магнитами, тотчас сообразил, что это стекло можно использовать как боевое оружие. Мелькиадес снова попытался отговорить его. Но в конечном счете цыган согласился отдать ему лупу в обмен на два магнита и три золотые колониальные монеты. Урсула рыдала от горя. Эти деньги пришлось вытаскивать из сундучка с золотыми дублонами, которые ее отец копил всю свою жизнь, отказывая себе в лишнем куске, и которые она хранила в дальнем углу под кроватью в надежде, что подвернется счастливый случай для их удачного применения. Хосе Аркадио Буэндия не соизволил даже утешить жену, отдавшись своим нескончаемым экспериментам с пылом истого исследователя и даже с риском для собственной жизни. Стремясь доказать губительное воздействие лупы на живую силу противника{4}, он сфокусировал солнечные лучи на себе самом и получил сильнейшие ожоги, обратившиеся в язвы, которые с трудом заживали. Да что там, — он не пожалел бы и собственный дом, если бы не бурные протесты жены, устрашенной его опасными трюками. Долгие часы проводил Хосе Аркадио в своей комнате, рассчитывая стратегическую боеспособность новейшего оружия, и даже написал наставление, как его применять. Это удивительно доходчивое и неотразимо обоснованное наставление он отправил властям вместе с многочисленными описаниями своих опытов и несколькими рулонами пояснительных чертежей. Его гонец перебрался через горы, чудом вылез из бескрайней трясины, переплыл бурные реки, едва спасся от диких зверей и чуть не погиб от отчаяния и всякой заразы, прежде чем доплелся до дороги, где возили почту на мулах. Хотя поездка в столицу была по тем временам затеей почти нереальной, Хосе Аркадио Буэндия обещал приехать по первому распоряжению Правительства, чтобы продемонстрировать военным властям свое изобретение на практике и лично обучить их сложному искусству солнечных войн. Несколько лет ждал он ответа. Наконец, отчаявшись чего-нибудь дождаться, он поделился с Мелькиадесом своим горем, и тут цыган предъявил неоспоримое доказательство своей порядочности: забрав назад лупу, вернул ему золотые дублоны, да еще дал несколько португальских мореходных карт и кое-какие навигационные приборы. Цыган собственноручно написал для него краткий конспект поучений монаха Германа{5}, как пользоваться астролябией{6}, буссолью{7} и секстантом{8}. Хосе Аркадио Буэндия провел долгие месяцы дождливого сезона, запершись в сарае, специально пристроенном к дому, чтобы никто не мешал ему в его изысканиях. В сухую пору, полностью забросив домашние дела, он проводил ночи напролет в патио, наблюдая за ходом небесных тел, и едва не получил солнечный удар, стараясь точно определить зенит. Когда он в совершенстве овладел знаниями и инструментами, у него появилось блаженное ощущение необъятности пространства, что позволяло ему плавать по незнакомым морям и океанам, бывать на необитаемых землях и вступать в сношения с восхитительными созданиями, не покидая своего научного кабинета. Именно в это время он приобрел привычку разговаривать сам с собой, прохаживаясь по дому и никого не замечая, тогда как Урсула в поте лица своего трудилась с детьми на земле, выращивая маниоку{9}, ямс{10} и малангу{11}, тыквы и баклажаны, ухаживая за бананами. Однако ни с того ни с сего лихорадочная деятельность Хосе Аркадио Буэндии вдруг прекратилась, уступив место странному оцепенению. Несколько дней он сидел как завороженный и непрерывно шевелил губами, словно повторял какую-то поразительную истину и сам не мог поверить себе. Наконец, в один из декабрьских вторников, за обедом он разом сбросил с себя груз тайных переживаний. Его дети до конца жизни будут помнить ту величественную торжественность, с какой их отец занял место во главе стола, трясясь, как в лихорадке, изнуренный бессонницей и бешеной работой мозга, и сообщил о сделанном им открытии: «Наша земля кругла, как апельсин». Терпение Урсулы лопнуло: «Если ты хочешь вконец спятить — дело твое. Но детям не забивай мозги цыганской брехней». Хосе Аркадио Буэндия, однако, и глазом не моргнул, когда жена в гневе грохнула астролябию об пол. Он смастерил другую, собрал в сарайчике односельчан и, опираясь на теорию, в которой никто из них ничего не смыслил, рассказал, что, если все время плыть на восток, можно опять оказаться в точке отправления.

Поселок Макондо уже склонялся к тому, что Хосе Аркадио Буэндия сошел с ума, но тут явился Мелькиадес и все расставил по местам. Он публично воздал должное разуму человека, который, наблюдая за ходом небесных светил, теоретически доказал то, что практически уже давно доказано, хотя пока еще и не известно жителям Макондо, и в знак своего восхищения преподнес Хосе Аркадио Буэндии подарок, которому было суждено определить будущее поселка: полный набор алхимической утвари.

К этому времени Мелькиадес уже заметно постарел. В годы первых своих посещений Макондо он выглядел ровесником Хосе Аркадио Буэндии. Но если тот еще не потерял свою силищу, позволявшую ему валить наземь коня, ухватив его за уши, то цыган, казалось, хирел от какой-то неодолимой болезни. На самом же деле это были последствия многих экзотических хворей, подхваченных им в бесчисленных странствиях по белу свету. Он сам рассказывал, помогая Хосе Аркадио Буэндии устраивать свою алхимическую лабораторию, что смерть грозила ему на каждом шагу, хватала за штанину, но никак не решалась добить. Он сумел увильнуть от многих бед и катастроф, казнивших род людской. Спасся от пеллагры{12} в Персии, от цинги в Малайзии, от проказы в Александрии, от бери-бери{13} в Японии, от бубонной чумы на Мадагаскаре, уцелел при землетрясении на Сицилии и при страшнейшем кораблекрушении в Магеллановом проливе. Этот чудодей, который говорил, что знает истоки магии Нострадамуса{14}, был невеселым человеком, навевавшим грусть; его цыганские глаза, казалось, видели насквозь и вещи, и людей. Он носил большую черную шляпу, широкие поля которой колыхались, как крылья ворона, и бархатный жилет, позелененный патиной веков. Но при всей своей глубокой мудрости и непостижимой сути он был плоть от плоти земных существ, застрявших в сетях проблем обыденной жизни. Его донимали старческие недуги, ему портили настроение мелкие денежные траты, он давно уже не мог смеяться из-за того, что цинга вытащила у него все зубы. Хосе Аркадио Буэндия был уверен, что именно в тот душный полдень, когда цыган поведал ему свои секреты, зародилась их тесная дружба. Дети, раскрыв рот, слушали чудесные рассказы. Аурелиано — в ту пору пятилетний малыш — на всю жизнь запомнит Мелькиадеса, который сидел у окна под струями расплавленного солнца и своим низким, звучным, как орган, голосом ясно и понятно говорил о самых темных и непостижимых явлениях природы, а по его вискам ползли вниз горячие капли жирного пота. Хосе Аркадио, старший брат Аурелиано, завещает неизгладимое впечатление, оставленное этим человеком, всему своему потомству. Урсула, напротив, долго будет с отвращением вспоминать о визите цыгана, потому что она вошла в комнату как раз тогда, когда Мелькиадес, взмахнув рукой, разбил пузырек с хлорной ртутью.

— Так пахнет дьявол, — сказала она.

— Ничего подобного, — возразил Мелькиадес. — Доказано, что дьявол попахивает серой, а это просто легкий запах сулемы.

И в продолжение своих откровений он стал было рассказывать о дьявольских свойствах киновари, но Урсула, не слушая его, увела детей молиться Богу. Тошнотворный запах навсегда сольется в ее памяти с образом Мелькиадеса.

Примитивная лаборатория располагала, не считая множества котелков, воронок, реторт и фильтров, маленькой печью, стеклянной колбой с длинным горлышком (некоей имитацией «философского яйца») и дистиллятором, который смастерили сами цыгане, руководствуясь новейшими описаниями трехтрубного перегонного куба Марии Иудейской. Кроме всего прочего, Мелькиадес дал образцы семи металлов, соответствующих семи планетам; показал формулы Моисея и Зосимы{15} для производства золота, оставил рисунки и заметки, раскрывающие секрет Великого осадка{16} и позволяющие тому, кто в них разбирается, сотворить философский камень. Соблазненный простотой формулы получения золота, Хосе Аркадио Буэндия несколько недель и так и эдак подъезжал к Урсуле, чтобы она вытащила на свет Божий все свои золотые монеты и позволила приумножить их число на столько, на сколько капель можно разлить банку ртути. Урсула, как обычно, уступила бычьему упрямству мужа. Хосе Аркадио Буэндия бросает тридцать дублонов в тигель и, добавив медные опилки, аурипигменты, ртуть и свинец, все сплавляет воедино. Полученный слиток кидает в котел с касторовым маслом и кипятит на сильном огне до тех пор, пока масло не превращается в густое вонючее варево, по виду больше похожее на дешевое повидло, чем на драгоценный металл. После опасных и отчаянных опытов по выпариванию жидкости, по привариванию слитка к семи планетарным металлам{17}, по его обработке герметической ртутью{18} и купоросом и после повторной варки в свином сале — за неимением репейного масла — ценнейшее наследство Урсулы обратилось в кусок обугленной поджарки, намертво припекшейся ко дну котла.

Когда цыгане явились снова, Урсула уже успела настроить против них все селение. Но любопытство пересилило страх, ибо на сей раз цыгане остервенело били в бубны и барабаны, а глашатай возвещал о том, что будет выставлено напоказ самое удивительное открытие неких назианцев{19}. И люди повалили к шатру, уплатили по сентаво, и пред ними предстал Мелькиадес — молодцеватый, подтянутый, гладколицый, с белыми блестящими зубами. Тех, кто помнил его изъеденные цингой десны, его ввалившиеся щеки и изжеванные губы, объял суеверный ужас перед этим неопровержимым доказательством сверхъестественных способностей цыгана. Ужас перешел в неописуемое изумление, когда Мелькиадес вытащил изо рта обе челюсти вместе с розовыми деснами и минуту махал ими перед публикой, на эту короткую минуту опять сделавшись потрепанным жизнью стариком, — затем вставил зубы на место и снова широко заулыбался в горделивом сознании своей возвращенной молодости. Даже сам Хосе Аркадио Буэндия подумал, что возможности Мелькиадеса граничат с всесилием сатаны, но на сердце у него полегчало, когда цыган открыл ему секрет вставных зубов. Это оказалось так просто, хотя выглядело так фантастично, что Хосе Аркадио Буэндия сразу же утратил всякий интерес к алхимическим опытам. Его снова одолела хандра, он потерял аппетит и с утра до вечера бесцельно бродил по дому. «В мире творятся невероятные вещи, — говорил он Урсуле. — Даже рядом, на другом конце низины, каких только нет чудесных придумок, а мы тут живем, как стадо ослов». Люди, знавшие его со времен основания Макондо, диву давались, как он изменился под воздействием Мелькиадеса.

Прежде Хосе Аркадио Буэндия был своего рода молодым патриархом, который указывал, когда сеять, советовал, как воспитывать детей и ухаживать за скотиной, и сам помогал другим, не чураясь тяжелой работы, чтобы в общине царили мир и порядок. Поскольку его дом был построен первым, да к тому же добротно и красиво, люди в поселке строили свои жилища по его образцу и подобию. В доме Буэндии была светлая и большая комната для гостей, столовая на террасе, увитой яркими цветами, две спальни, дворик-патио с гигантским каштаном, а возле дома — большой ухоженный огород и корраль{20}, где мирно соседствовали козы, свиньи и куры. В этом доме, как, впрочем, и во всем селении, не держали только одну живность — бойцовых петухов.

В работе Урсула не отставала от мужа. Сноровистая, дотошная, основательная женщина с крепкими нервами, которая не ведала, что такое петь песни, и умела сразу поспевать всюду, с утра и до вечера шуршала в доме своими легкими полотняными юбками. Благодаря ей земляной пол, глинобитные стены, грубая самодельная мебель были идеально чисты, а старые лари, где хранилась одежда, источали слабый аромат альбааки{21}.

Хосе Аркадио Буэндия, который был самым смекалистым человеком в поселке, предложил строить дома в таком порядке, чтобы всем было одинаково удобно спускаться к реке за водой, и так пробить улицы среди деревьев, чтобы в полуденный зной каждый дом не жарился бы на солнце больше, чем соседний. За несколько лет Макондо превратился в самый процветающий и благоустроенный поселок из всех тех, которые когда-либо видели его триста жителей. Это действительно был счастливый поселок, где никому еще не было больше тридцати и где еще никто не умирал. В годы основания Макондо Хосе Аркадио Буэндия стал мастерить клетки и силки. Очень скоро иволги, канарейки, малиновки и синицы заполонили не только его дом, но и все дома поселка. Разноголосые птичьи концерты всех доводили до одури, и Урсула затыкала себе уши пчелиным воском, чтобы от трезвона ум не зашел за разум. Когда в Макондо впервые объявились сородичи Мелькиадеса для продажи стеклянных шариков от головной боли, люди удивились, как это пришельцам удалось разыскать поселок, затерянный среди дремотных болот и лесов, и цыгане признались, что их сюда привел пронзительный птичий гомон.

Однако пристрастие Хосе Аркадио Буэндии к общественной деятельности как-то вдруг исчезло, уступив место магнитной лихорадке, астрономическим вычислениям, старанию изменить природу металлов и жажде познать чудеса света. Деятельный и аккуратный Хосе Аркадио Буэндия превратился в, казалось бы, никчемного, неряшливого человека с лохматой бородой, которую Урсула, прилагая немалые усилия, подрезала кухонным ножом. Кое-кто считал его жертвой черного колдовства. Но даже те, кто был уверен, что он не совсем в себе, бросили работу и дом и последовали за ним, когда он, положив на плечо топор с заступом, обратился к людям с призывом всем вместе пробить тропу из Макондо к великим мировым достижениям.

Хосе Аркадио Буэндия совершенно не разбирался в топографии местности. Он лишь знал, что на востоке тянется неприступная горная цепь, а по ту сторону гор лежит древний город Риоача{22}, где в старые времена — как ему рассказывал его дед, первый Аурелиано Буэндия, — сэр Фрэнсис Дрейк{23} любил стрелять из пушек по крокодилам, которых затем потрошили, подлатывали, набивали соломой и отправляли в дар королеве Елизавете{24}. В юности Хосе Аркадио Буэндия и другие парни, забрав жен, скотину и домашний скарб, сумели перебраться через горы в поисках выхода к морю, но после более чем двухлетних скитаний отказались от своей затеи и основали Макондо, чтобы не тащиться обратно. Поэтому его совсем не манил путь на восток, который мог привести только в прошлое. К югу простиралась болотистая низина, покрытая вечнозеленым живым ковром, и эта необозримая топкая вселенная, по свидетельству цыган, действительно не имела пределов. На западе Великая топь сливалась с безграничной водной стихией, где водились китообразные русалки с нежной кожей, сводившие с ума мореплавателей своими соблазнительно неохватными грудями. Цыгане полгода плыли этим путем, пока достигли полоски твердой земли, где шагали почтовые мулы. По расчетам Хосе Аркадио Буэндии, единственную возможность пробиться к цивилизации давал путь на север. И он снабдил орудиями труда и охотничьими ружьями тех же мужчин, которые возводили Макондо, положил в котомку приборы ориентирования и карты, и отряд пустился в рискованную авантюру.

Первые дни не доставили особых забот. Путники дошли по каменистому берегу реки до того места, где несколько лет назад они наткнулись на старинные доспехи, и оттуда вступили в лес, прокладывая тропку в диких апельсиновых рощах. К концу первой недели убили и зажарили оленя, но съели только половину, а остальное мясо засолили впрок. Надо было по возможности отдалить тот день, когда придется есть синее мясо попугаев-гуакамайо, бьющее в нос мускусом. Затем более десяти дней они не видели солнца. Почва сделалась влажной и мягкой, как вулканический пепел; заросли становились одним сплошным коварством, в их гуще глохли крики птиц и визгливая болтовня обезьян, мир навсегда погружался в печаль. В этом не знавшем первородного греха раю тишины и сырости, где сапоги тонули в маслянистых дымящихся лужах, а мачете{25} крошили золотистых саламандр и кровоточащие ирисы, людей одолевали воспоминания о давным-давно позабытом. Целую неделю шли они вперед, почти молча, как лунатики, сквозь вселенную мрака и скорби, где лишь слабо мерцали светляки, а грудь распирало удушливым духом гнили. Обратно не было хода, потому что прорубленная тропа почти на глазах опять зарастала зеленью. «Не страшно, — говорил Хосе Аркадио Буэндия. — Главное — не сбиться с намеченного пути». Строго следуя компасу, он упрямо вел своих людей к невидимому северу, пока наконец они не выбрались из заколдованных мест. Стояла темная беззвездная ночь, но темь была пропитана новым, свежим воздухом. Изнуренные долгим переходом люди повесили гамаки и впервые за две недели забылись глубоким сном. Когда они проснулись, солнце стояло уже высоко и открывало им совершенно невероятное зрелище. Прямо перед ними в окружении пальм и папоротников, поблескивая дымчатой белизной в тихом утреннем свете, возвышался громадный испанский галион{26}. Корабль слегка накренился на правый борт, и с уцелевших высоких мачт свисали тощие обрывки парусов и увитые роскошными орхидеями снасти. Корпус в панцире из окаменевших моллюсков, расцвеченный бархатным мхом, навеки врос в твердь земную. Казалось, это сооружение стоит в собственном пространстве, в зоне забвения и одиночества, запретной и для капризов времени, и для птичьих гнездовий. Внутри галиона, жадно и тщательно обысканного людьми, не оказалось ничего, кроме непролазного витья цветов.

Встреча с кораблем — свидетельство близости моря — погасила душевное горение Хосе Аркадио Буэндии. Он думал, что его лукавая судьба снова зло над ним посмеялась, как тогда, когда, претерпев массу мук и лишений, он не нашел моря, которое искал, а теперь вдруг встретил это самое море, перекрывшее ему дорогу и ставшее неодолимой преградой на пути. Много лет спустя полковник Аурелиано Буэндия тоже окажется в этих местах, когда здесь пройдет уже обычный почтовый тракт, и увидит обгоревший корабельный остов посреди плантации красных маков. Лишь тогда он убедится, что эта история не была плодом фантазии отца, и спросит себя: «Каким образом галион мог очутиться так далеко от побережья?» Но Хосе Аркадио Буэндию отнюдь не волновал этот вопрос, когда он увидел море на пятый день пути, в двенадцати километрах от галиона. Рухнули его мечты у этой пепельно-серой, пенной и грязной воды, которая не стоила жертв и страданий пройденного пути.

— Мать твою! — вскричал он. — Макондо пропал! Вокруг — вода!

Убеждение в том, что Макондо находится на полуострове, господствовало очень долго, основываясь на далеко не бесспорных данных карты, которую составил Хосе Аркадио Буэндия по возвращении из похода. Он нарочно преувеличил трудности прокладки дороги, вложив в чертеж всю злость на себя, словно в наказание за свою недальновидность при выборе места для поселка. «Нам отсюда вовек не вылезти, — жаловался он Урсуле. — Будем гнить тут заживо, не получая пользы от науки». Эта мысль, сверлившая ему мозг не один месяц в сарае-лаборатории, заставила его решиться на перенос Макондо в более удобное место. Но на сей раз Урсула успела помешать его бредовой затее. Трудясь тихо и упорно, как муравей, она настраивала женщин поселка против непостоянства мужчин, которые уже нацелились сменить один дом на другой. Хосе Аркадио Буэндия не заметил, с какого времени и благодаря каким вражьим козням его замыслы стали опутываться сетями сомнений, увиливаний и возражений, пока не превратились для всех в чистейшую мечту. Урсула с невинным видом наблюдала за мужем и в душе испытала даже некоторую жалость к нему, когда однажды утром заметила, как в своем сарае он, что-то бормоча под нос о переезде, укладывает лабораторные приборы в специальные ящики. Она дала ему закончить дело. Дала ему забить гвоздями ящики и на каждом начертить чернилами свои инициалы, не упрекнув его ни единым словом, но прекрасно зная, что и он знает (она это поняла, слушая его ворчливые монологи): мужчины не пойдут за ним из поселка. Лишь тогда, когда он начал снимать в сарайчике дверь с петель, Урсула решилась спросить его, зачем он это делает, и он ответил ей с долей горечи: «Раз никто не желает идти, мы уйдем вдвоем». Урсула пальцем не шевельнула.

— Мы никуда не пойдем, — сказала она. — Мы останемся здесь, потому что здесь у нас родился сын.

— Но у нас в семье еще никто не умер, — сказал он. — Человек — вольная птица, пока мертвец не свяжет его с землей.

Урсула возразила тихо, но твердо:

— Если надо, чтобы я умерла, лишь бы остаться здесь, я умру.

Хосе Аркадио Буэндия не верил в несгибаемость ее воли. Он попытался заворожить жену своей бурной фантазией, обещанием чудесной жизни в мире, где стоит лишь окропить землю волшебной жидкостью, чтобы всякий овощ и фрукт вызревал в мгновение ока, и где за бесценок можно купить любое лекарство от всех болезней. Но Урсула не поддавалась его чарам ясновидца.

— Вместо того чтобы пороть чепуху, ты лучше бы занялся своими детьми, — отвечала она. — Посмотри на них, растут, как бурьян, по воле Господа Бога.

Хосе Аркадио Буэндия понял слова жены в буквальном смысле. Он взглянул в окно, увидел на солнечном огороде двух босоногих мальчишек, и ему почудилось, что они появились на свет только сейчас, рожденные вдруг упреком Урсулы. Что-то в нем дрогнуло, что-то необъяснимое и бесповоротное вырвало из настоящего времени и вернуло в непознанную область воспоминаний. Пока Урсула продолжала подметать полы в доме, который — теперь она была уверена — не оставит до конца жизни, Хосе Аркадио Буэндия растерянно глядел на мальчиков, и глаза его увлажнились; он отер веки тыльной стороной руки и издал глубокий вздох самоотречения.

— Ладно, — сказал он. — Пусть придут и помогут мне вытряхнуть вещи из ящиков.

Старшему из сыновей, Хосе Аркадио, исполнилось четырнадцать лет. У него была квадратная голова, взъерошенные волосы и упрямый норов отца. Но хотя он тоже обещал стать могучим мужчиной, сразу было заметно, что силы воображения у него маловато. Он был зачат и рожден во время труднейшего перехода через горы, еще до основания Макондо, и родители воздали хвалу Господу Богу, что ребенок вроде бы ничем не смахивает на звереныша. Аурелиано — второй сын — стал первым существом, родившимся в Макондо, и в этом марте ему исполнялось шесть лет. Он был тих и нелюдим. Заплакал еще во чреве матери и родился с открытыми глазами. Когда ему отрезали пуповину, он крутил головой, оглядывая вещи в комнате, и всматривался в лица людей с любопытством, но без всякого удивления. Потом, не обращая внимания на толпившихся вокруг него, уставился не моргая на кровлю из пальмовых листьев, которая вот-вот должна была рухнуть под напором страшного ливня. Урсула не вспоминала о силе его взгляда до того дня, когда маленький, трехлетний Аурелиано вошел на кухню, а она как раз в ту минуту сняла с огня и поставила на стол горшок с горячей похлебкой. Ребенок, застыв в смущении на пороге, произнес: «Сейчас упадет». Горшок стоял на самой середине стола, но, как только прозвучал голос мальчика, начал неудержимо скользить к краю, словно движимый внутренней энергией, и грохнулся на пол. Урсула, испугавшись, рассказала об этом случае мужу, но тот лишь пожал плечами: явление вполне естественное. Отец всегда оставался безучастным и равнодушным к жизни своих сыновей, отчасти потому, что считал детство периодом умственной неполноценности, отчасти потому, что всегда был целиком поглощен собственными химерическими затеями.

Но с того дня, когда Хосе Аркадио Буэндия позвал сыновей помочь ему вынуть из ящиков лабораторные приборы, он стал посвящать им очень много времени. В уединенной пристройке, стены которой постепенно затягивались фантастическими картами и диковинными рисунками, он учил их читать и писать, производить сложение и вычитание, рассказывал им о чудесах света — не только известных ему самому, но и порожденных его мощным воображением. Таким образом дети узнали, что на южной оконечности Африки живут миролюбивые и радушные люди, единственное занятие которых — сидеть и предаваться думам, и что Эгейское море можно перейти посуху, прыгая с острова на остров вплоть до порта Салоники. Эти удивительные рассказы так запечатлелись в памяти детей, что многие годы спустя, перед самым расстрелом, стоя в ожидании команды офицера правительственных войск «Взвод, товьсь, пли!», полковник Аурелиано Буэндия вдруг снова перенесется в тот теплый мартовский день, когда отец, прервав урок физики, застынет на месте с поднятой рукой и остановившимся взглядом, прислушиваясь как зачарованный к далеким звукам флейт, бубнов и барабанов, возвещавших о прибытии в поселок цыган, которые покажут новейшие и поразительные открытия мудрецов Мемфиса{27}.

Это были уже другие цыгане. Молодые мужчины и женщины, говорившие только на своем языке, великолепные экземпляры с лоснящейся от масел кожей и сноровистыми руками. Их музыка и танцы разливали на улицах головокружительное веселье, их радужные попугаи хрипло пели итальянские романсы, а курица несла до сотни золотых яиц без отдыха под аккомпанемент бубна, а ученая обезьяна угадывала мысли, а механическая мельница одновременно пришлепывала пуговицы к одежде и ветерком сгоняла жар при лихорадке, а какой-то насос вытягивал из сердца горькие воспоминания; был там и пластырь, к которому липло потерянное время, и еще тысяча всяких вещей, таких сногсшибательных и необычных, что Хосе Аркадио Буэндии захотелось изобрести машину памяти, чтобы ни о чем не забывать. В мгновение ока цыгане перевернули всю жизнь поселка. Обитатели Макондо блуждали как потерянные, не узнавая своих улиц, где царило ярмарочное светопреставление.

Таща детей за руки, чтобы не потерять их в сумятице, натыкаясь то на жулика с золотой броней на зубах, то на жонглера о шести руках, задыхаясь и одуревая от запахов навоза и сандала, распространяемых толпой, Хосе Аркадио Буэндия шарахался из стороны в сторону в поисках Мелькиадеса, чтобы тот помог ему разобраться в тьме-тьмущей тайн этого феерического кошмара. Он обращался ко многим цыганам, но они не понимали его языка. Наконец, он очутился на том месте, где Мелькиадес обычно ставил свой шатер, но нашел там только меланхоличного цыгана из Армении, который по-испански рекламировал напиток, превращающий человека в невидимку. Цыган только что осушил рюмку какой-то янтарной жидкости, когда Хосе Аркадио Буэндия ринулся к нему, расталкивая жаждущих чуда завороженных зевак, и успел задать ему свой вопрос. Тот объял его рассеянным удивленным взглядом и превратился в лужу вонючей клубящейся смолы, над которой воспарил отзвук слов: «Мелькиадес умер». Хосе Аркадио Буэндия стоял как вкопанный, стараясь осмыслить услышанное, освоиться с горем, пока люди не рассеялись в поисках нового чудодейства, а лужа, оставшаяся от меланхоличного армянина, не выгорела до последней капли. Позже другие цыгане подтвердили, что Мелькиадес погиб от желтой лихорадки в прибрежных топях Сингапура, а его тело брошено в море у берегов Явы в самом глубоком месте. Детей не тронула эта новость. Они приставали к отцу, чтобы он показал им диво дивное мудрецов из Мемфиса, о чем гласила надпись над входом в один из шатров, который, как говорили, принадлежал когда-то царю Соломону. Дети так теребили отца, что Хосе Аркадио Буэндия заплатил тридцать реалов и повел их в шатер, где великан с бритым черепом и волосатым торсом, с медным кольцом в носу и тяжелой цепью на щиколотке охранял большой пиратский сундук. Когда великан открыл крышку, из сундука дохнуло холодом. Внутри лежала одна большая прозрачная глыба, сплошь пронизанная иглами, падая на которые сумеречный свет дробился на мириады многоцветных звезд. Смутившись, зная, что дети ждут разъяснений, Хосе Аркадио Буэндия нерешительно пробормотал:

— Это самый большой в мире бриллиант.

— Нет, — возразил цыган. — Это лед.

Хосе Аркадио Буэндия, ничего не поняв, потянулся к глыбе, желая ее потрогать, но великан отвел его руку. «За это еще пять реалов», — сказал он. Хосе Аркадио Буэндия уплатил деньги, опустил пальцы на лед и держал их так несколько минут, а его сердце наполнялось страхом и восторгом от приобщения к тайне. Не говоря ни слова, он отдал еще десять реалов, чтобы его сыновья познали неописуемо странное ощущение. Хосе Аркадио-младший не захотел. Аурелиано, напротив, шагнул вперед, протянул руку, но сразу же ее отдернул. «Оно жжется!» — воскликнул мальчик в испуге. Но отец его не слышал. Потрясенный реальностью чуда, он в тот момент не помнил ни о крахе своих сумасбродных планов, ни о теле Мелькиадеса, брошенном на съедение спрутам. Он заплатил еще пять реалов, положил ладонь на лед, как на Библию, и, словно давая клятву в суде, произнес:

— Это — самое великое творение нашего времени.

Когда пират Фрэнсис Дрейк в XVI веке ударил по Риоаче, прабабушка Урсулы Игуаран так оробела при звуке тревожного набата и пушечных выстрелов, что ноги у нее с перепугу подкосились и она села на раскаленную печку. И от ожогов навсегда перестала быть исправной женой. Сидеть она могла только на правой ягодице или на мягких подушках, и с походкой у нее, наверное, что-то стряслось, потому что на людях она не вставала с места. Перестала общаться с родными и близкими, вбив себе в голову, что от нее пахнет жареным мясом. Часто она сидела в патио до зари, боясь войти в дом и уснуть, потому что ей представлялось, как англичане со своими свирепыми псами врываются через окно в спальню и жгут ей срамные места каленым железом. Ее муж, торговец из Арагона{28}, с которым она прижила двух сыновей, истратил уйму денег на лекарства и врачевание, чтобы избавить ее от страхов и терзаний. В конце концов он закрыл лавку и увез семью подальше от моря к склонам гор, в деревню мирных индейцев, где построил для жены дом со спальней без единого окошка, чтобы к ней не влезали пираты из ее кошмарных снов.

В этой далекой деревушке с давних пор жил креол{29} дон Хосе Аркадио Буэндия, который выращивал табак. Прадед Урсулы вошел к нему в дело, оказавшееся столь доходным, что оба за десяток лет нажили состояние. Несколько веков спустя праправнук креола женился на праправнучке арагонца. И всякий раз, когда Урсуле становилось тошно от мужниных сумасбродств, она вмиг забывала про эти триста лет со всеми их перипетиями и проклинала именно тот час, когда Фрэнсис Дрейк пошел на штурм Риоачи. Но, сказать по правде, она всего лишь облегчала душу, потому что супругов связывали неразрывные, более крепкие, чем любовь, узы: общие угрызения совести. Они были двоюродными братом и сестрой. Вместе выросли в старозаветной деревушке, которую их предки своим трудом и долготерпением превратили в одно из процветающих селений провинции.

Хотя этот брак был предрешен с момента появления обоих на свет, их же собственные родители пытались им помешать, когда они выразили желание пожениться. Родителей одолевал страх, что эти пышущие здоровьем отпрыски двух столетиями варившихся в своем соку родов, к стыду обеих семей, будут производить на свет хвостатых существ. Один такой ужасающий случай уже был. Тетка Урсулы, породнившаяся с дядей Хосе Аркадио Буэндии, родила сына, который всю жизнь носил широкие обвислые штаны и умер от потери крови сорока двух лет невинным, как младенец, потому что родился и вырос с хрящеватым, скрученным в штопор хвостиком, у которого на конце была еще и кисточка. Да, со свиным хвостиком, поглядеть на который не довелось ни одной женщине и который стоил ему жизни, потому что его другу мяснику вздумалось отхватить эту завитушку топором.

Хосе Аркадио Буэндия с беззаботностью своих девятнадцати лет решил проблему одной фразой: «Пусть хоть поросята рождаются, лишь бы не хрюкали, а говорили». Они поженились, на свадьбе три дня гремела музыка и в небе лопались огненные хлопушки. И жить бы им в мире и радости, если бы мать Урсулы не запугала ее всякими жуткими предсказаниями о потомстве и не добилась бы того, что дочь отказалась жить с мужем по-людски. Боясь, что могучий и своевольный супруг станет насиловать ее во сне, Урсула надевала на ночь нечто вроде панталон, сшитых матерью из холстины, перехваченных вдоль и поперек ремнями и запиравшихся на животе массивной железной застежкой. Так прожили молодые не один месяц. Днем он натаскивал своих бойцовых петухов, а она вышивала с матерью на пяльцах. Ночью же они часами изматывали друг друга в неистовом единоборстве, которое вроде бы стало им заменять любовный акт, но народ почуял недоброе, и пошли гулять слухи, будто Урсула после года замужества все еще ходит в девственницах, потому как муж ее ни на что не годен. Дошла сплетня и до Хосе Аркадио Буэндии.

— Слышишь, Урсула, что люди-то говорят? — бесстрастно спросил он жену.

— А пусть языком болтают, — сказала она. — Мы же знаем, что это не так.

И все продолжалось, как было, еще шесть месяцев, до того злополучного воскресенья, когда петух Хосе Аркадио Буэндии в клочья разнес петуха Пруденсио Агиляра. Вне себя от проигрыша, увидев своего любимца в луже крови, Пруденсио Агиляр выскочил на середину круга и, повернувшись к Хосе Аркадио Буэндии, крикнул, чтобы все слышали:

— Поздравляю! Может, этот твой петух наконец ублажит твою жену!

Хосе Аркадио Буэндия преспокойно взял на руки своего петуха.

— Я сейчас вернусь, — сказал он зрителям. И добавил, кивнув Пруденсио Агиляру: — А ты иди домой за оружием, потому что сейчас я тебя убью.

Через десять минут он вернулся с увесистым копьем, хорошо послужившим еще его деду. У ворот арены для петушиных боев, где собралось полдеревни, его ждал Пруденсио Агиляр. Но не успел он и глазом моргнуть, как копье Хосе Аркадио Буэндии, запущенное с бычьей силой и с той невероятной меткостью, с какой Аурелиано Буэндия Первый бил когда-то здешних ягуаров, продырявило ему горло. Этой же ночью на кругу для петушиных боев люди бдели у изголовья покойника, а Хосе Аркадио Буэндия вошел в спальню и увидел, как жена натягивает на себя панталоны целомудрия. Нацелив на нее копье, он приказал: «Скинь». Урсула ни на секунду не усомнилась в решительных намерениях мужа. «За все будешь в ответе сам», — буркнула она. Хосе Аркадио Буэндия всадил копье в земляной пол.

— Родишь игуан{30}, станем растить игуан, — сказал он. — Но в этой деревне из-за тебя больше не будет покойников.

Стояла короткая июньская ночь, прохладная и лунная, они не спали и до рассвета били смертным боем деревянную кровать, не замечая ветра, гулявшего по комнате, тяжелого от слез родственников Пруденсио Агиляра.

Ссора, по общему мнению, закончилась поединком чести, но супругам не давали покоя угрызения совести. Как-то ночью Урсуле не спалось, она вышла в патио попить воды и увидела возле глиняной бадьи Пруденсио Агиляра. Он был страшно бледный, очень грустный и старался куском пакли заткнуть дырку на шее. Урсула испытала не страх, а жалость к нему. Вернувшись в комнату, она рассказала мужу об увиденном, но он только рукой махнул. «Мертвецы не разгуливают по свету, — сказал он. — Вся беда в том, что нас замучила совесть». Спустя две ночи Урсула снова увидела Пруденсио Агиляра, который в банном сарае смывал мочалкой запекшуюся на шее кровь. Потом наступила ночь, когда она увидела его на дворе в струях дождя. Хосе Аркадио Буэндия, раздосадованный галлюцинациями жены, вышел в патио, вооружившись копьем. Там стоял мертвец, печальный, как всегда.

— Сгинь, сучий сын! — взревел Хосе Аркадио Буэндия. — Попробуй еще прийти, я снова убью тебя.

Пруденсио Агиляр не сгинул и не получил удара копьем. Хосе Аркадио Буэндия не отважился, но с тех пор потерял сон и покой. Его терзали воспоминания о безысходном отчаянии, о глубокой тоске по миру живых, светившейся во взгляде мертвеца, который высовывался из дождя или метался по дому в поисках воды, чтобы смочить кусок пакли.

«Очень он мается, бедный, — говорила Урсула супругу. — Жуть как ему одиноко».

Ей было так его жаль, что, увидев, как мертвец заглядывает в горшки на очаге, она сразу поняла, чего ему надо, и стала расставлять для него миски с водой по всему дому. Однажды ночью Хосе Аркадио Буэндия увидел, как мертвец обтирает свою рану в его спальне, и не выдержал.

— Ладно, Пруденсио, — сказал он. — Мы уйдем из этой деревни хоть на край света и никогда сюда не вернемся. А ты успокой свою душу.

Вот так и начался их долгий переход через горы. Несколько друзей Хосе Аркадио Буэндии, таких же молодых, как он, загорелись желанием познать неведомое, побросали свои дома и, взяв с собой жен и детей, пошли искать землю, отнюдь не обетованную.

Перед уходом Хосе Аркадио Буэндия закопал свое копье в патио и отрубил головы своим великолепным бойцовым петухам, веря, что таким образом он уймет муки Пруденсио Агиляра. Урсула взяла с собой только узел с подвенечным убором, немного домашней утвари и сундучок с золотыми монетами, завещанными ей отцом. Никто не знал, каким путем идти. Надумали отправиться совсем в другую сторону от Риоачи, чтобы и свои следы замести, и знакомых не встретить. Поход оказался зряшной затеей. Спустя четырнадцать месяцев, страшно взбучив живот обезьяньим мясом и похлебками из змей, Урсула родила сына со всеми положенными человеку частями тела. У нее сильно распухли ноги, а вены лопались, как пузыри. Половину пути она проделала в гамаке, подвешенном к шесту, который тащили на плечах двое мужчин. Хотя и на детей с их вздутыми животами и ввалившимися щеками было грустно смотреть, они переносили трудности пути легче, чем родители, и не переставали с интересом глазеть по сторонам.

Однажды утром, после почти двух лет скитаний, эти люди стали первыми смертными, увидевшими западный склон горной цепи. С подоблачной выси они смотрели на огромную болотную низину, на неохватную топь, распластавшуюся до другого конца земли. К морю они так и не вышли. Как-то ночью, проблуждав несколько месяцев по тряской низине, позабыв, когда в последний раз встречали индейцев на своем пути, маленький отряд разбил лагерь на берегу речки с каменистым дном, бурливо несшей прозрачные холодные воды. Через много лет, во времена второй гражданской войны, полковник Аурелиано Буэндия тоже попытается пробиться с этой стороны, чтобы врасплох захватить Риоачу, но на шестой день пути поймет, что это безумие. Несмотря на все невзгоды, когда отряд остановился на ночлег у реки, а сподвижники отца полковника имели вид потерпевших кораблекрушение, их было числом не меньше, а много больше, чем до похода, и все они собирались (как это и случилось) умереть в весьма преклонном возрасте. Хосе Аркадио Буэндии в ту ночь приснилось, что в этом месте вознесся шумный город с зеркальными стенами домов. Он спросил, что это за город, и услышал название, ему не ведомое, не имевшее смысла, но во сне прозвучавшее колокольным звоном, — Макондо. На следующий день он убедил своих людей, что до моря им никогда не дойти. Приказал валить деревья, чтобы очистить землю у реки, где жара не так тяжела, и там они заложили поселок.

Хосе Аркадио Буэндия не мог понять, зачем ему приснились дома с зеркальными стенами, до того дня, когда он увидел лед. Тогда ему и подумалось, что он разгадал тайный смысл сновидения. Ему представилось, что в недалеком будущем можно будет наделать массу ледяных глыб из такого вездесущего материала, как вода, и построить для всех в поселке новые жилища. Макондо больше не придется жариться на солнце, которое плавит и сгибает задвижки и скобы, и поселок станет прохладнейшим в мире городом. И если Хосе Аркадио Буэндия не оседлал своего нового конька, не стал строить фабрику льда, то лишь потому, что в ту пору серьезно увлекся образованием сыновей, главным образом — Аурелиано, в котором сразу же обнаружился незаурядный талант алхимика. Лаборатория снова ожила. Перечитывая заметки Мелькиадеса, теперь уже вдумчиво, без былой спешки, они вместе долго и терпеливо возились у чана, стараясь выделить золото Урсулы из черного слитка, припаявшегося ко дну. Хосе Аркадио-младший почти не участвовал в их занятиях. Пока отец душой и телом отдавался своей печке, его норовистый первенец, который всегда выглядел старше своего возраста, вымахал в здорового парня. Говорил он хриплым баском. Темный пушок появился над верхней губой и на подбородке. Как-то вечером Урсула вошла к нему в комнату, когда он перед сном скидывал одежду, и испытала сперва смущение, а затем жалость к нему: после мужа она впервые видела нагого мужчину, да к тому же сын был так мощно оснащен для жизни, что она сочла это уродством. Урсула ожидала третьего ребенка, и ее снова охватили страхи, которые она испытывала после свадьбы.

Тем временем в дом Урсулы зачастила резвая, разбитная, говорливая женщина, которая помогала ей по хозяйству и умела гадать на картах. Урсула рассказала ей про сына, про один его невиданный размер, какого у людей наверняка быть не должно, как, скажем, свиного хвостика у ее брата. Женщина взорвалась звонким дребезжащим смехом, словно обрушила на дом лавину битого стекла. «Наоборот, — сказала она, — это принесет ему счастье». Чтобы подтвердить свои слова, вещунья принесла через несколько дней карты и заперлась с Хосе Аркадио в маленькой кладовке возле кухни. Женщина, что-то бормоча, неспешно раскидывала карты на старом верстаке, а юнец стоял рядом со скучающим видом. Вдруг ее рука протянулась и ощупала его. «Ну и ну!» — только и смогла выдохнуть она в искреннем изумлении. Хосе Аркадио почувствовал, что кости у него стали легче пены, грудь сжал томительный страх, и очень захотелось плакать. Женщина больше до него не дотрагивалась. Но Хосе Аркадио всю ночь искал ее в легком запахе гари, которым несло от ее подмышек и который растекся по всей его коже. Ему хотелось все время быть с ней, хотелось, чтобы она была его матерью, чтобы они никогда не выходили из кладовки и чтобы она говорила ему «ну и ну!» и снова бы его щупала и говорила «ну и ну!». Наконец, он не выдержал и пошел к ней в гости. Во время визита чувствовал себя скованно и глупо и сидел в комнате, как воды в рот набрав. В эти минуты он ее не хотел. Она виделась ему не такой, совсем не похожей на ту, которая источала тот запах, здесь она была совершенно другой. Хосе Аркадио выпил кофе и ушел в полном расстройстве. Ночью в часы бессонницы на него снова накатило зверское желание, но теперь он хотел не ту, что была в кладовке, а ту, которая сидела с ним нынешним вечером.

Через несколько дней эта женщина ни с того ни с сего позвала Хосе Аркадио к себе домой и увела из комнаты, где была ее мать, в спальню, якобы показать ему карточный фокус. Там она щупала его так напористо, что, сначала вздрогнув от удовольствия, он испытал вдруг разочарование, а потом даже страх. Она пригласила его к себе этой ночью. Он обещал прийти, больше от растерянности, нежели из любопытства. Но, когда наступила ночь, в жаркой постели он понял, что все равно пойдет к ней, даже сам того не желая. Он оделся не глядя, слыша в потемках ровное дыхание брата, сухой кашель отца в соседней комнате, кряхтенье кур в патио, звенящий стон москитов, барабанную дробь своего сердца и другие неуемные шумы жизни, никогда и нигде им не замечаемые. Хосе Аркадио вышел на спящую улицу. Он всей душой желал, чтобы дверь была заперта на засов, а не просто прикрыта, как было обещано. Но дверь оказалась незапертой. Он толкнул ее кончиками пальцев, петли так зловеще и громко скрипнули, что у него похолодело внутри. Едва он вошел, протиснувшись боком и стараясь не шуметь, его окутал тот самый запах. Он остановился в комнатушке, где трое братьев женщины спали в гамаках, которые были подвешены неизвестно где и как, — в темноте было не разобрать, — и ему ничего не оставалось, как прокрасться на ощупь до двери в спальню, а там, войдя, угадать, куда повернуться, чтобы не ошибиться кроватью. Прокрался и вошел. Но сначала наткнулся на веревки, потому что гамаки висели ниже, чем можно было предвидеть, и один из мужчин, оборвав свой храп, во сне перевалился на другой бок и сказал с некоторым сожалением: «Прошла среда». Когда он сунулся в спальню, дверь — что поделать? — чиркнула низом по земляному полу. И тут, в полнейшей тьме, его охватила безысходная тоска: он не знал, куда ступить. В узкой комнатушке спали мать, вторая дочь с мужем и двумя детьми и женщина, которая, возможно, его и не ждала. Он мог бы идти на запах, если бы этот запах не разносился по всему дому, такой неопределенный и в то же время такой узнаваемый, свой, как своя кожа. Он долго и тихо стоял на месте, скованный леденящей беспомощностью, когда вдруг чья-то растопыренная пятерня, шарившая во тьме, прикоснулась к его лицу. Он не удивился, потому что невольно ждал этого прикосновения. И доверился невидимой руке. В состоянии полной подавленности дал довести себя до какого-то непонятного ложа, где с него стащили одежду, свалили наземь, как мешок картошки, ворочали с боку на бок в бездонной тьме, где у него было много рук, где уже пахло не женщиной, а нашатырем и где он старался вспомнить ее лицо, а видел лицо Урсулы, с трудом соображая, что делает то, что ему давно хотелось сделать, но никогда не представлялось, что он сможет это сделать; не зная, как это вдруг получается, потому что не знал, где у него ноги, где голова, чьи это ноги и чья это голова, и был уже больше не в силах сносить холодное шуршание своей поясницы, и вздохи своих кишок, и страх, и только испытывал жуткое желание бежать и в то же время хотел навсегда остаться в этой ожесточенной тиши и в этом страшном одиночестве.

Ее звали Пилар Тернера. Ей пришлось участвовать в знаменитом исходе, который завершился основанием Макондо, но ушла она не по своей охоте, а по воле родителей, хотевших оторвать дочь от человека, который изнасиловал ее, четырнадцатилетнюю, и продолжал наведываться к ней еще восемь лет, но никак не решался связать себя семьей, потому что был он человек непутевый. Обещал разыскать ее хоть на краю света, но немного позже, когда уладит все свои дела, а она все ждала и уже видела его в других мужчинах, высоких и коренастых, блондинах и брюнетах, которых посылали к ней карты — по суше и по морю, через три дня, или через три месяца, или через три года. Ожидание отнимало у нее силу чресел, упругость груди, мечту о ласке, но нетерпение плоти осталось прежним. Обалдевший от чудесной забавы Хосе Аркадио каждую ночь пробирался к ней по лабиринту клетушек. Как-то раз входная дверь оказалась запертой, но он стучал и стучал, решив, что, если хватило смелости стукнуть туда в первый раз, теперь надо, хоть тресни, но достучаться, и действительно, она открыла дверь. Днем сон почти валил его с ног, но втайне он наслаждался мыслями о прошедшей ночи. Однако когда она приходила к ним — болтливая, беспечная вертихвостка — ему не надо было унимать волнение крови, ибо эта женщина, чей взрывчатый смех заставлял вспархивать голубей, не имела никакого отношения к той неведомой силе, которая принуждала его хватать ртом воздух, не выдыхая, и рвала сердце из груди, и открыла ему, отчего мужчины страшатся смерти. Он был так занят своими ощущениями, что даже не понял причину всеобщего ликования, когда его отец и младший брат сотрясли стены дома криками о том, что им удалось раздробить металлический слиток и выковырнуть золото Урсулы.

В самом деле, после долгих и утомительных манипуляций они добились успеха. Урсула была счастлива и даже воздала хвалу Господу за существование алхимии, а жители городка старались протиснуться в лабораторию, возле которой их угощали лепешками с повидлом из гуаявы{31} во имя свершившегося чуда, а Хосе Аркадио Буэндия показывал всем плошку с крупинками золота, словно он сам его создал. Удовлетворив общее любопытство, он наконец оказался лицом к лицу со своим старшим сыном, который в последнее время почти не заглядывал в лабораторию. Отец поднес к его глазам сухую желтоватую массу и спросил: «Что это, а?» Хосе Аркадио чистосердечно ответил:

— Дерьмо. Собачье.

Отец ударил его тыльной стороной руки по губам так, что у парня брызнули сразу и слезы и кровь. Ночью Пилар Тернера делала ему примочки из арники{32}, ловко орудуя в темноте пузырьком и ватой, а потом выполнила все, что ему хотелось, очень искусно и заботливо, постаравшись «так любить, чтобы охоту не отбить». Они достигли уже такой стадии близости, что через какое-то время невольно заговорили друг с другом тихим шепотом.

— Я хочу быть только с тобой, — заявил он. — Скоро расскажу всем и обо всем, и хватит по углам хорониться.

Она ему не противоречила.

— Хорошо бы, — отвечала она. — Когда будем одни, зажжем лампу, чтобы видеть друг друга, и я смогу кричать так, как захочется, и никто нос не сунет, а ты будешь говорить мне на ухо всякие сладкие гадости, все, что надумаешь.

Такие разговоры, сверлящая душу обида на отца и грядущая дозволенность тайной любви придавали ему храбрости и самоуверенности. Неожиданно, без колебаний, он про все рассказал младшему брату.

Сначала малыш Аурелиано понял только то, что брат подвергает себя немыслимо страшным испытаниям и неизвестно ради какого удовольствия. Но мало-помалу он заражался волнениями Хосе Аркадио. Его стали интересовать мельчайшие подробности, он научился испытывать мучительное томление и минуты блаженства, ощущал страх и счастье. Аурелиано ждал брата до рассвета, вертясь в одиночку на кровати, как на раскаленных углях, а затем они разговаривали, не смыкая глаз, до того часа, когда уже пора вставать, а потому днем их постоянно одолевала сонливость, оба испытывали одинаковое презрение к алхимии и отцовской премудрости и искали уединения. «Бродят как очумелые, — говорила Урсула. — У мальчишек глисты, не иначе». Она приготовила тошнотворный чай из резаной пижмы, который они оба выпили с неожиданным мужеством, а позже в одно и то же время садились на горшки по одиннадцать раз на день, вытаскивали из кала розоватых червей и показывали всем с превеликой радостью, ибо таким образом удавалось обхитрить Урсулу, которую озадачивал их упадок сил и отсутствующий взгляд. Аурелиано уже не только многое понимал, но и пытался вжиться в ощущения брата. Однажды, когда тот подробно объяснял ему механику любви, он его прервал вопросом: «А самому тебе как?» Хосе Аркадио не задумываясь ответил:

— Как во время землетрясения.

В один из четвергов января около двух часов ночи родилась Амаранта. До того как люди вошли в комнату, Урсула тщательно ее осмотрела. Девочка была скользкая и вертлявая, как ящерка, но выглядела нормальным человеческим детенышем. Аурелиано узнал новость только тогда, когда дом заполнился народом. Воспользовавшись суматохой, он бросился искать брата, которого не было в постели с одиннадцати вечера, и в своем порыве даже не успел сообразить — как же он будет вытаскивать Хосе Аркадио из постели Пилар Тернеры? Несколько часов кружил он у ее дома, свистя на все лады, пока первые лучи солнца не заставили его вернуться. В комнате матери с самым невинным видом строил рожи крохотной сестренке его братец Хосе Аркадио.

Урсула провела в мире и покое дней сорок после родов, когда снова пришли цыгане. Те же самые трюкачи и мошенники, которые показывали лед. В отличие от сородичей Мелькиадеса они выступали не как носители прогресса, а просто как торгаши-лицедеи. Уже тогда, показывая лед, они не говорили о его полезных для жизни свойствах, а являли обычное цирковое чудо. На этот раз, среди прочих любопытных вещей, они представили обитателям Макондо летающее одеяло. Но отнюдь не как серьезный вклад в развитие транспортных средств, а как увеселительную забаву. Тем не менее народ вытряс последнее золотишко, чтобы насладиться минутным полетом над крышами городка. Под крылом упоительной безнаказанности в дни всенародной вакханалии Хосе Аркадио и Пилар Тернера тоже чувствовали себя на седьмом небе. Они были счастливые жених и невеста в веселом кипении толпы и даже стали подумывать, что любовь — это вроде бы чувство более степенное и глубокое, чем сумасшедшее, но скоротечное блаженство их тайных ночей. Пилар, однако, разом покончила с волшебством. Умилившись восторгом, который испытывал Хосе Аркадио в ее обществе, она приняла видимое за подлинное и обрушила вселенную на его бедную голову.

— Теперь ты — настоящий мужчина, — сказала она. А поскольку он не понял, что это должно означать, она повторила медленно и внятно: — У тебя будет сын.

Несколько дней подряд Хосе Аркадио боялся высунуть нос из дому. Стоило ему услышать на кухне трели хохотуньи Пилар, как он сломя голову бросался в лабораторию, где с благословения Урсулы возродились алхимические опыты.

Хосе Аркадио Буэндия раскрыл объятия блудному сыну и приобщил его к поискам философского камня, к которым наконец приступил. Однажды днем братья обомлели при виде летающего одеяла, прошуршавшего мимо окна лаборатории; полет направлял цыган, а сидевшие с ним рядом местные ребятишки бодро махали им рукой, но Хосе Аркадио Буэндия даже не оглянулся. «Пусть тешатся, — сказал он. — Мы будем летать лучше их, по-научному, не на этой половой тряпке».

Несмотря на свой видимый интерес, Хосе Аркадио так и не сумел понять, какой же мощью людей наделяет «философское яйцо», которое казалось ему просто уродливой колбой. Он никак не мог отделаться от тягостных мыслей. Лишился сна и аппетита, впал в уныние, совсем как отец после какого-нибудь неудачного начинания, и так сильно он переживал, что сам Хосе Аркадио Буэндия выгнал его из лаборатории, полагая, что сын слишком близко к сердцу принимает алхимию. Аурелиано, конечно, понимал, что меланхолия брата вызвана отнюдь не поисками философского камня, но никак не мог вызвать того на откровенность. Старший брат не сыпал, как бывало, признаниями. Доверительность и разговорчивость сменились скрытностью и враждебностью. Ищущий одиночества, злящийся на весь белый свет, он однажды ночью вскочил по привычке с кровати, но побежал не к Пилар Тернере, а ринулся в балаганное веселье. После того как он нагляделся на всяческие хитрые штуковины, не проявив интереса ни к одной из них, он вдруг уставился на нечто совсем иное: на юную цыганку, почти девочку, сплошь увешанную бусами и такую красавицу, каких Хосе Аркадио еще в жизни не видывал. Она стояла в толпе, наблюдавшей печальное зрелище — человека, который превратился в змею за то, что ослушался своих родителей.

Хосе Аркадио больше никого и ничего не замечал. Пока на сцене шел допрос с пристрастием бедного человека-змеи о его грехах, он, действуя локтями, добрался до первого ряда, где стояла цыганка, и встал позади нее. Прижался грудью к ее спине. Девочка попыталась отстраниться, но Хосе Аркадио сильнее навалился на нее. Тогда она его почувствовала. Замерла, вздрогнув от неожиданности и страха, еще не веря себе, и наконец взглянула на него вполуоборот с боязливой улыбкой. В эту минуту цыгане запихнули человека-змею в клетку и уволокли в шатер. Цыган, распорядитель действа, заявил:

— А теперь, сеньоры, мы покажем вам страшную казнь женщины, которой будут отрубать голову каждый вечер в этот самый час в течение ста пятнадцати лет за то, что она видела то, чего видеть не смела.

Хосе Аркадио и девочка не стали глядеть на обезглавливание. Они прошли к ней в шатер, где стали вдруг яростно целоваться и сбрасывать с себя одежду. Цыганка скинула свои фальшивые лифчики, свои бесчисленные юбки с накрахмаленными кружевами, свой несуразный проволочный корсет и тяжелые нити бус, и от нее практически ничего не осталось. Щуплый лягушонок с пуговками грудей и с тонкими ногами, тоньше рук Хосе Аркадио. Однако упорства и страсти ей было не занимать. Но Хосе Аркадио не мог отвечать тем же, так как они лежали в своего рода общем шатре, куда цыгане заходили за разными цирковыми атрибутами и по всяким делам и даже усаживались рядом с кроватью бросить игральные кости. Лампа, висевшая на центральном шесте, освещала шатер. В один из перерывов между ласками Хосе Аркадио вытянулся голым на кровати, не зная, что ему делать, хотя девочка не уставала его теребить. Тут в шатер вошли цыганка с сочными телесами и какой-то мужчина — не из цыганских комедиантов, но и не из города, — и оба начали раздеваться прямо перед кроватью. Женщина невольно скользнула взглядом по телу Хосе Аркадио и в немом восхищении уставилась туда, где дремал его величественный зверь.

— Мальчик! — воскликнула она. — Да сохранит тебе его Бог в целости и невредимости!

Подружка Хосе Аркадио попросила оставить их в покое, и пришедшая пара устроилась на полу, возле самой кровати. Их страсть влила желание в Хосе Аркадио. При первом же его броске кости девушки будто рассыпались — с таким же дробным стуком, — как горсть брошенных фишек домино, и ее кожа растворилась в бледном поту, и глаза наполнились слезами, и все ее тело испустило жалобный стон и легкий запах болота. Но она выдерживала прямые попадания с поразительной стойкостью и мужеством. И Хосе Аркадио вдруг почувствовал, что вознесся в блаженстве на облака, откуда из его души хлынул поток нежнейшего сквернословия, которое вливалось в уши девушки, и те же слова срывались у нее с языка, но на ее цыганском наречии. А в ночь на субботу Хосе Аркадио повязал голову красным платком и ушел с цыганами.

Когда Урсула его хватилась, она обыскала весь городок. На месте цыганских шатров нашла лишь кучи мусора да тлеющие головешки в погасших кострах. Кто-то, ворошивший отбросы в поисках блестящей мишуры, сказал Урсуле, что вчера вечером видел, как ее сын в шумной толпе трюкачей вез тележку с клеткой человека-змеи. «Подался к цыганам!» — крикнула она мужу, который ничуть не встревожился исчезновением старшего сына.

— Хотя бы и так, — сказал Хосе Аркадио Буэндия, продолжая толочь в ступке нечто, тысячу раз толченое и каленое и снова попавшее под пестик. — Научится быть мужчиной.

Урсула разузнала, куда ушли цыгане. По дороге расспрашивала каждого встречного и, веря, что еще успеет их нагнать, уходила от города все дальше и дальше, пока не осознала, что зашла так далеко, что не имеет смысла возвращаться. Хосе Аркадио Буэндия обнаружил пропажу жены лишь к восьми вечера, когда, поставив колбу греться в навозе, пошел посмотреть, почему маленькая Амаранта охрипла от рева. За час он сколотил и вооружил отряд, отдал Амаранту женщине, предложившей покормить ее грудью, и бросился протаптывать тропы вслед за Урсулой. Аурелиано ушел с ним. Рыбаки-индейцы, язык которых был им непонятен, на рассвете знаками показали, что никого не видели. На третий день бесплодных исканий отряд вернулся в Макондо.

Несколько недель Хосе Аркадио Буэндия ходил как в воду опущенный. Он по-матерински заботился о маленькой Амаранте. Купал и пеленал ее, носил по четыре раза на день к кормилице и даже пел ей по ночам песни, которые Урсула никогда бы ей не спела. Как-то раз Пилар Тернера предложила ему помочь по хозяйству до возвращения Урсулы. Но Аурелиано, чья непостижимая интуиция еще более обострилась в беде, при виде нее вдруг будто прозрел. Какое-то шестое чувство ему подсказало, что именно она повинна во внезапном бегстве брата и в исчезновении матери, и встретил ее молча, но с такой свирепой неприязнью, что женщина больше не приходила.

Время все вернуло на круги своя. Хосе Аркадио Буэндия и его младший сын, сами не ведая как и когда, снова очутились в лаборатории, смахнули пыль с приборов, разожгли в печи огонь и принялись терпеливо колдовать над веществом, уже долго томившимся в гнезде из навоза. Даже Амаранта, уложенная в корзину из ивовых прутьев, с любопытством взирала на увлеченных своей работой отца и брата в комнатушке, пропитанной парами ртути. Однажды, спустя несколько месяцев после ухода Урсулы, начали происходить странные вещи. Пустая бутыль, давно стоявшая в шкафу, стала такой тяжелой, что ее невозможно было оторвать от пола. Вода в кастрюле, поставленной на рабочий стол, продолжала кипеть без огня еще с полчаса, пока не выкипела до дна. Хосе Аркадио Буэндия и его младший сын наблюдали эти явления с затаенным восторгом, не зная, как их объяснить, но воспринимая как знаки неведомой субстанции. В один прекрасный день ивовая корзина с Амарантой сорвалась с места и облетела комнату, к изумлению Аурелиано, который бросился за ней вдогонку. Но отец и бровью не повел. Схватил ивовую колыбель и привязал к ножке стола в полной уверенности, что теперь непременно случится то, чего они ждут не дождутся. Именно тогда Аурелиано услышал такие его слова:

— Если не боишься Бога, бойся металлов.

Нежданно-негаданно, через пять месяцев после своего исчезновения, вернулась Урсула. Она явилась возбужденная, помолодевшая, в новых одеждах, какие в городе не шили. Хосе Аркадио Буэндию от радости чуть удар не хватил. «Вот оно! — кричал он. — Я знал, что это случится!» И он действительно верил именно в это, потому что в своем упорном затворничестве, возясь с земной материей, он в глубине души желал, чтобы ожидаемым чудом оказалось не сотворение философского камня, не оживление металлов магическим дуновением, не умение обращать в золото домашние задвижки и петли, а то, что теперь произошло, — возвращение Урсулы. Но она словно бы и не замечала его искреннего восторга. Наградила беглым поцелуем, будто отсутствовала час-другой, и сказала:

— Пойди-ка посмотри.

Хосе Аркадио Буэндия вышел из дому и обомлел, увидев на улице толпу людей. Это были не цыгане. Это были такие же мужчины и женщины, как он сам, гладковолосые и светлолицые, говорящие на его языке и страдающие от тех же невзгод. Они привели с собой мулов, навьюченных припасами, и быков с повозками, нагруженными стульями и столами, сковородками и ведрами — чистыми и немудреными предметами домашнего быта, которые можно купить у любого торговца земной обиходностью. Они пришли с той стороны низины, где давно уже выросли большие селения, всего-то в двух днях ходу от Макондо, но куда доставляли почту каждый месяц и привозили всякую полезную всячину. Урсула не догнала цыган, но нашла путь, который не разглядел ее муж, ослепленный феерическими мечтами о великих свершениях.

Сын Пилар Тернеры попал в дом своих предков двух недель от роду. Урсула приняла его скрепя сердце, опять подчинившись воле упрямого мужа, который мысли не мог допустить, чтобы его отпрыск, родной внук, ел чужой хлеб, но, уступив, она настояла на том, чтобы от мальчика скрыли его истинное происхождение. Хотя ему дали имя Хосе Аркадио, вскоре, во избежание недоразумений, стали звать просто Аркадио. В ту пору жизнь в Макондо кипела, у семьи Буэндия прибавилось домашних забот и хлопот, и воспитание детей отошло на второй план. Им в няньки взяли Виситасьон, индианку-гуахиро{33}, которая пришла в поселок вместе со своим братом, унося ноги от страшной болезни — бессонницы, изводившей ее соплеменников уже несколько лет подряд. Брат и сестра были услужливы и трудолюбивы, и Урсула пригласила их для всяких работ по дому. Аркадио и Амаранта заговорили на языке гуахиро раньше, чем на испанском, и стали охотно есть похлебку из ящериц и паучьи яйца, прежде чем Урсула это заметила, увлекшись доходной торговлей леденцовыми зверушками. Макондо изменил свое обличье. Люди, пришедшие сюда с Урсулой, пустили слух о его удачном расположении у края болотистой низины и о плодородии здешних земель, и потому когда-то скромный поселок быстро превратился в оживленный городок с лавками и ремесленными мастерскими, связанный с внешним миром торговым путем, по которому прибыли первые арабы в туфлях-шлепанцах и с серьгами в ушах, менявшие стеклянные ожерелья на попугаев-гуакамайо. Хосе Аркадио Буэндия не знал ни минуты покоя. Окунувшись в действительность, которая теперь казалась ему более фантастичной, чем необъятный мир собственного воображения, он потерял всякий интерес к алхимической лаборатории, дав передышку подопытной материи, изнуренной его манипуляциями, и снова стал, как в молодости, безудержно деятельным человеком, который решал, где пробивать дороги и ставить новые дома, да так, чтобы никто не оставался в обиде и не имел крупных выгод. Он приобрел большой вес среди новоселов, никто не закладывал фундамент и не ставил изгородь, не посоветовавшись с ним, и в его распоряжение отдали раздел земель. Когда снова приехали трюкачи-цыгане со своими ярмарочными балаганами, превращенными теперь в настоящие игорные дома на колесах, их встретили с радостью, потому что ждали возвращения и Хосе Аркадио. Но Хосе Аркадио не вернулся, не было с ними и человека-змеи, который, как полагала Урсула, только один и мог рассказать о сыне, и цыганам не было позволено остановиться в городке и вообще сюда заглядывать, ибо теперь их стали считать носителями разврата и пороков. Однако Хосе Аркадио Буэндия недвусмысленно дал понять согражданам, что для древнего племени Мелькиадеса, внесшего огромный вклад в развитие поселка своей тысячелетней мудростью и диковинными новшествами, ворота Макондо всегда будут открыты. Увы, племя Мелькиадеса, по рассказам бродяг и прочих странников, было стерто с лица земли за то, что преступило пределы человеческих познаний.

Укротив на какое-то время неуемное буйство своей фантазии, Хосе Аркадио Буэндия в короткий срок научил жителей Макондо уважать порядок и труд, разрешив себе только раз проявить своеволие: велел выпустить на свободу всех певчих птиц, которые после основания Макондо возвещали о ходе звезд веселым щебетаньем, и на место клеток поставить во всех домах музыкальные часы.

Это были изумительные часы из полированного дерева, которые выменивались у арабов на попугаев-гуакамайо и которые Хосе Аркадио так точно отрегулировал, что каждые полчаса поселок взбадривался новой музыкальной фразой из одного и того же вальса, а в полдень все часы весело отзванивали в унисон эту мелодию целиком. Именно Хосе Аркадио Буэндия решил тогда же высаживать на улицах поселка миндальные деревья вместо акаций, и именно он, так и не раскрыв никому своего секрета, догадался, каким образом сохранить эти деревья вечно живыми. Пройдет много лет, Макондо станет огромным скопищем деревянных домов, крытых цинковым железом, а вдоль его самых старых улиц еще будут торчать изломанные и запыленные миндали, и никто не будет знать, кто и когда их посадил. Пока его отец наводил порядок в поселке, а его мать старалась крепить благополучие семьи, поспевая делать уйму соблазнительных леденцовых рыбок и петушков, которые дважды в день верхом на бальсовых палочках{34} вырывались из кухни на улицы, Аурелиано часами сидел в заброшенной лаборатории, осваивая для собственного удовольствия ювелирное мастерство. Он так быстро вытянулся, что штаны, доставшиеся от брата, сделались ему коротки, и пришлось надевать отцовские вещи, хотя Виситасьон всегда ушивала ему рубахи и сужала брюки, потому что Аурелиано было далеко до мощной комплекции отца и брата. Юношеский возраст лишил мелодичности его голос, а самого сделал молчаливым и совсем одиноким, но зато вернул ему тот пронзительный взгляд, которым он всех поражал еще в младенчестве. Аурелиано был так поглощен ювелирным делом, что с трудом выбирался из лаборатории в часы трапезы. Обеспокоенный его затворничеством, Хосе Аркадио Буэндия дал ему ключи от дома и немного денег, полагая, что ему нужна женщина. Но Аурелиано истратил деньги на соляную кислоту для приготовления царской водки{35}, а ключи взял и позолотил. Однако странности его поведения и в сравнение не шли с тем, что вытворяли Аркадио и Амаранта, у которых уже выпадали молочные зубы, а они день-деньской не отлипали от индейцев и не желали говорить по-испански, обожая язык гуахиро. «Не удивляйся, — говорила Урсула мужу. — Дети наследуют сумасбродство родителей». И когда она однажды проклинала свою судьбу, неколебимо веря в то, что все замеченные у ее потомства странные отклонения так же ужасны, как свиной хвостик, Аурелиано вперил в нее взор, заставивший ее похолодеть.

— Сюда кто-то идет, — сказал он.

Урсула, как всегда, попыталась противопоставить его предсказаниям свое кухонное здравомыслие. Вполне естественно, что кто-то сюда идет. Десятки разных людей проходят каждый день через Макондо, и никто ни на кого не глядит и не разносит благую весть. Однако, вопреки всякому здравому смыслу, Аурелиано продолжал твердить одно и то же.

— Не знаю кто, — повторял он, — но этот человек уже в дороге.

В самом деле, в воскресенье явилась Ребека. Ей было лет одиннадцать. Она проделала тяжелый путь в Макондо из Манауре{36} с торговцами кожей, которые согласились доставить ее вместе с письмом в дом Хосе Аркадио Буэндии, но так и не сумели объяснить, что за человек попросил их об этой услуге. Весь ее багаж состоял из сундучка с одеждой, небольшой размалеванной яркими цветами колыбели-качалки и брезентовой сумки, в которой что-то глухо постукивало: «клуп-клуп», — в ней девочка, того не зная, притащила кости своих родителей. Письмо, адресованное Хосе Аркадио Буэндии, было теплым и ласковым и написано кем-то, кто сердечно любит его, невзирая на время и расстояние, и кто, движимый обычным человеческим состраданием, вверяет его заботам бедную обездоленную сироту, которая приходится Урсуле троюродной сестрой, а также родственницей Хосе Аркадио Буэндии, хотя еще более дальней, ибо она — дочь незабвенного Никанора Ульоа и его досточтимой супруги Ребеки Монтьель, коих Господь Бог взял на небеса и чьи останки прилагаются к этому посланию, дабы их погребли по-христиански. Упомянутые имена и подпись в конце письма были написаны разборчиво, но ни Хосе Аркадио Буэндия, ни Урсула не имели понятия о таких своих родственниках и никогда не слышали имени отправителя письма, тем более жившего в предалеком селении Манауре. От девочки невозможно было добиться никаких разъяснительных сведений. Войдя в дом, она тут же уселась на свою качалку, сунула палец в рот, вылупила на всех большие испуганные глаза и не подавала признаков жизни, о чем бы ее ни спрашивали. На ней было потертое платьице из перекрашенной в черное диагонали{37} и поношенные лаковые ботинки. Два пучка волос, торчавшие за ушами, были перевязаны черными лентами. На шее висела ладанка с выцветшими от пота святыми талисманами, а на правом запястье болтался медный обруч с зубом какого-то хищного зверя — амулет от сглаза. Зеленоватый цвет лица, вздутый и тугой, как барабан, живот говорили о слабом здоровье и о голоде, родившихся раньше нее, но когда ей дали тарелку с едой, тарелка замерла у нее на коленях, а к еде она не притронулась. Можно было подумать, что девочка — глухонемая, но когда индейцы спросили ее на своем языке, не хочет ли она водички, она уставилась на них, будто вдруг их узнала, и мотнула головой в знак согласия.

Ее пришлось приютить, ничего другого не оставалось. Решили назвать Ребекой, как, судя по письму, звалась ее мать, потому что Аурелиано прочитал ей вслух от начала и до конца все святцы, но она не отозвалась ни на одно из имен. Поскольку тогда в Макондо не было кладбища, ибо там еще никто не успел умереть, сумку с костями хранили дома за неимением места для ее достойного погребения и прятали по самым темным закоулкам, а она снова появлялась там, где меньше всего ее ожидали встретить, и нудно кудахтала — «клуп-клуп», — как курица на яйцах. Прошло немало времени, прежде чем Ребека прижилась в доме. Обычно она садилась на свою качалку и сосала палец где-нибудь на задворках. Ничто не выводило ее из оцепенения, кроме музыкальных часов, и когда каждые полчаса они начинали играть, она со страхом озиралась, словно музыка летела с небес. Иногда она по нескольку дней не ела. Никто не мог понять, как ей удается не умереть с голоду, пока слуги-индейцы, все видевшие и все слышавшие, тихо и непрерывно шнырявшие по дому, не открыли, что Ребека с охотой утоляет аппетит сырой землей из патио и кусочками известки, которые она отколупывает ногтем от стены. Было ясно, что родители или нянька наказывали ее за эту привычку, так как она добывала свои лакомства втайне от всех, видимо зная, что это — плод запрещенный, и прятала их, чтобы затем поесть в свое удовольствие. С тех пор с нее не спускали глаз. Разливали в патио коровью желчь и натирали стены жгучим красным перцем, надеясь таким способом отучить Ребеку от странной склонности, но она проявила столько находчивости и хитрости в раздобывании чистой земли, что Урсула была вынуждена прибегнуть к более действенным средствам. Она смешала апельсиновый сок с настоем из ревеня, вынесла кастрюлю на ночь под росу, а утром дала Ребеке выпить натощак это снадобье. Хотя Урсуле никто не говорил, что именно такое питье навсегда отбивает губительное желание есть землю, она полагала, что любая сильная горечь на пустой желудок заставит печень заработать в полную силу. Несмотря на свой дохлый вид, Ребека сопротивлялась так остервенело и упорно, что ее связали, как бычка, и постарались влить лекарство в рот, хотя она отчаянно брыкалась, плевалась и кусалась, и притом ухитрялась нести какую-то абракадабру, которая, по словам возмущенных индейцев, оказалась самым крепким ругательством, какое смог породить язык гуахиро. Узнав об этом, Урсула не поскупилась на жестокую порку. Трудно было сказать, что принесло успех — питье или битье или оба средства вместе, — но факт остается фактом: не прошло и двух недель, как Ребека стала подавать признаки выздоровления. Она участвовала в играх Аркадио и Амаранты, которые видели в ней старшую сестру, и уплетала за столом все, что давали, без труда пользуясь ножом и вилкой. Скоро обнаружилось, что она говорит по-испански так же бегло, как на языке индейцев, и что, при желании, все умеет делать, и что она мило напевает песенку собственного сочинения на музыку вальса часов{38}. Таким образом семья Буэндия увеличилась еще на одного члена. Урсулу Ребека любила так сильно, как ту не любили и собственные сыновья, и называла Аркадио и Амаранту братиком и сестричкой, Аурелиано — дядей, Хосе Аркадио Буэндию — дедушкой. В конце концов девочка стала зваться, как они все — Буэндия, и это имя, Ребека Буэндия, единственное, что всегда было с ней и чем она дорожила до самой смерти.

Однажды ночью, когда Ребека уже излечилась от дурной привычки есть землю и ей позволили спать в общей детской, индианка Виситасьон, спавшая там же вместе с детьми, случайно проснулась и услышала в углу странное непрерывное чмоканье. Она в тревоге вскочила, думая, что в спальню пробрался какой-нибудь зверек, и вдруг увидела Ребеку в ее качалке с пальцем во рту. Глаза у девочки светились в темноте, как у кошки. Оцепенев от ужаса, от новой встречи со своим злым роком, Виситасьон поняла: она видит в этих глазах блеск той болезни, которая грозила ей и ее брату на родине и заставила их навсегда покинуть древнее царство и царственную семью. Этой заразной хворью была бессонница.

Индеец Катауре больше ни ночи не оставался в Макондо. Его сестра Виситасьон осталась, ибо ее суеверное сердце говорило ей, что смертельный недуг все равно пойдет за ней по пятам и от него нигде на земле не укрыться.

Волнений индианки не понимал никто. «Не будем спать? Тем лучше, — говорил с довольным видом Хосе Аркадио Буэндия. — Продлим себе жизнь». Но Виситасьон объяснила им, что самое страшное в бессонной болезни не то, что нельзя сомкнуть глаз, — ведь тело не устает, — а то, что в конце концов человек предает забвению всех и вся. Она объяснила, что, когда заболевший привыкает к бдению ночью и днем, из его памяти начинают сначала стираться воспоминания детства, потом забываться имена и названия вещей и, наконец, он перестает различать людей, не помнит, кто он сам, и впадает в своего рода маразм, навсегда расставаясь с воспоминаниями о прошлом. Хосе Аркадио Буэндия, чуть не лопнув со смеху, сказал, что речь идет не иначе как об одном из той тьмы злосчастий, которых боятся суеверные индейцы. Но Урсула на всякий случай не стала подпускать Ребеку к другим детям.

По прошествии нескольких недель, когда страхи Виситасьон, казалось, улеглись, Хосе Аркадио Буэндия однажды ночью весь извертелся в постели, но так и не смог заснуть. Урсула тоже не спала и спросила, что с ним, а он ответил: «Да вот, опять думаю о Пруденсио Агиляре». Сон не сморил их ни на минуту, но на следующий день они чувствовали себя так бодро, что забыли о бессонной ночи. Аурелиано с удивлением заметил, придя к завтраку, что голова свежа и ясна, хотя всю ночь напролет он золотил в лаборатории брошь, которую хотел подарить Урсуле ко дню рождения. Двое суток никто не тревожился, однако на третьи сутки, когда пора было идти спать, но никто и не думал о сне, вдруг все сообразили, что они не спят уже пятьдесят часов.

— Дети тоже спать не хотят, — сказала индианка, убежденно веря в судьбу. — Если такая беда входит в дом, никто не убережется.

И действительно, люди заболели бессонной болезнью. Урсула, знавшая от своей матери о целительных свойствах растений, сделала снадобье из аконита{39} и заставила всех выпить, но никто не уснул, хотя днем все будто видели сны наяву. В состоянии яркой полудремоты можно было увидеть не только то, что предстает перед тобой, но и то, что грезится другим. Дом словно кишел людьми. Ребеке, затаившейся на кухне в своей качалке, чудилось, что человек, очень похожий на нее, в белом льняном костюме, в рубашке с воротничком, застегнутым на одну золотую запонку, протягивает ей букет роз. Около него женщина с холеными руками берет одну розу и прикалывает к волосам девочки. Урсула догадалась, что мужчина и женщина — родители Ребеки, но, как ни старалась, не смогла припомнить их лица и пришла к заключению, что никогда их не видела. А в это время, по недосмотру Хосе Аркадио Буэндии, который потом не мог себе такого простить, в городишке шла, как всегда, бойкая торговля леденцовыми фигурками их домашнего приготовления. Дети и взрослые с наслаждением обсасывали вкусных петушков бессонницы, хрупких розовых рыбок бессонницы и нежных желтых коньков бессонницы, и так вышло, что зарю понедельника все население встретило, забыв о сне. Сначала никто не встревожился. Напротив, люди были рады, что сон пропал, так как дел тогда в Макондо было без числа, без счета и времени на все едва хватало. Работали с таким рвением, что скоро стало уже нечего делать и к трем часам утра люди сидели сложа руки и считали ноты в вальсе часов. Те, кто хотел подремать, не от усталости, а от тоски по сновидениям, всячески старались довести себя до полного изнеможения. Они болтали без умолку, перебивая друг друга, рассказывали до обалдения одни и те же старые анекдоты, участвовали в шутейном действе про белого бычка, погружаясь в нескончаемое словоблудие, когда рассказчик спрашивает, хотят ли они слушать сказку про белого бычка, и если ему отвечают «да», рассказчик говорит, что он не просил, чтобы ему ответили «да», а чтобы сказали, хотят ли они слушать сказку про белого бычка, и если ему отвечали «нет», рассказчик говорил, что он не просил, чтобы ему ответили «нет», а чтобы ответили, желают ли они слушать сказку про белого бычка, а если все молчали, рассказчик говорил, что он просил не молчать, а сказать, хотят ли они слушать сказку про белого бычка, и никто не мог уйти, потому что рассказчик говорил, что он не просил уходить, а лишь ответить, хотят ли они слушать сказку про белого бычка, и так без конца, все ночи напролет, загнав себя в порочный круг пустопорожних фраз.

Когда Хосе Аркадио Буэндия понял, что поветрие распространилось по всему городку, он собрал отцов семейств и рассказал им все, что знал о бессонной болезни, и было решено принять меры, чтобы помешать заразе перекинуться на соседние селения. Тогда сняли с коз колокольца, которые выменивали у арабов на попугаев, и при входе в Макондо вешали их на шею тем, кто, невзирая на добрый совет и предупреждения стражи, непременно хотел войти в городок. Пришлый люд, бродивший в ту пору по улицам Макондо, должен был колокольчиком уведомлять больных, что идет здоровый человек. Пришельцам не давали ни есть, ни пить во время пребывания в городке, ибо никто не сомневался, что зараза передается только через рот и что всякая еда и питье заражены бессонной болезнью. Таким образом эпидемия ограничилась одним Макондо. Карантин оказался таким действенным, что в один прекрасный день все стали воспринимать чрезвычайное положение как жизнь вполне естественную, которая вошла в свою колею, работа снова наладилась, и никто не вспоминал о никчемной привычке спать.

Можно ли было подумать, что именно Аурелиано найдет способ надолго уберечь сограждан от провалов памяти. Открытию помог счастливый случай. Аурелиано, одним из первых поддавшийся бессоннице, в совершенстве овладел ювелирным искусством. Однажды он искал маленькую наковальню, которой пользовался для ковки металла, и не мог вспомнить, как она называется. Отец напомнил: «опора». Аурелиано написал название на клочке бумаги и приклеил к наковальне: «опора». Теперь он был уверен, что всегда будет знать это слово. Ему и не представлялось, что это было лишь первым симптомом опасного осложнения, ибо специальный термин не грех и забыть. Но несколько дней спустя он обнаружил, что никак не может припомнить названия почти всех остальных лабораторных предметов. Тогда он прилепил на них нужные наклейки, и стоило только взглянуть на ярлык, как сразу делалось понятно, что это за штука. Когда отец с тревогой сказал ему, что забыл почти все, даже самые сильные впечатления детства, Аурелиано сообщил ему о своем методе, и Хосе Аркадио Буэндия стал навешивать ярлыки на все домашние вещи, а потом ввел эту практику и во всем городке. Он взял чернила и пометил кисточкой каждый предмет: «стол», «стул», «часы», «дверь», «стена», «кровать», «кастрюля». Пошел в корраль и разрисовал всех животных и растения: «корова», «козел», «свинья», «курица», «маниока», «банан», «маланга». Мало-помалу, отдавая должное беспредельным возможностям забвения, он понял, что может наступить день, когда, знакомясь с вещами по названиям, не будешь знать, для чего они предназначены. Тогда он стал давать краткие, но доходчивые объяснения. Дощечка с надписью, повешенная им на шею корове, может служить типичным примером того, как жители Макондо пытались бороться с забывчивостью: «Это — корова, ее надо доить каждое утро, чтобы иметь молоко, а молоко надо кипятить вместе с кофе, чтобы получился кофе с молоком». Так они жили в ускользающей действительности, которая на мгновение останавливалась словами, чтобы тут же бесследно исчезнуть, как только забудется смысл написанного.

У дороги при выходе из городка поставили столб с указанием: «Макондо», а на главной улице поставили другой, больших размеров, с уведомлением: «Бог существует». Во всех домах имелись списки обозначений предметов и чувств. Однако эта система требовала такого внимания и напряжения, что многие поддались магии воображаемой действительности, ими самими сотворенной, что приносило мало пользы, зато освобождало от всяких хлопот. Привычке к такого рода самообольщению немало содействовала Пилар Тернера, навострившаяся читать по картам прошлое, как прежде читала будущее. Таким образом, лишенные сна люди стали жить в мире, построенном на туманных карточных представлениях, где родной отец виделся неким темноволосым человеком, приезжавшим в начале апреля, а мать — какой-то белокурой женщиной с золотым кольцом на левой руке, и где день рождения вспоминался только как последний вторник, когда пел жаворонок на лавровом дереве. Убитый такими методами примирения с жизнью, Хосе Аркадио Буэндия решил построить машину памяти, такую, как тогда, когда хотел удержать в голове все чудеса цыган. Замысел состоял в том, чтобы каждое утро можно было бы припоминать все то, от начала до конца, чему научился и что познал в течение всей жизни. Это должен был быть вращающийся словарь, страницы которого проходили бы перед глазами человека, который стоит перед осью барабана и, крутя ручку, за час-другой получает необходимые на сегодня знания. Он успел уже написать около сорока тысяч карточек для словаря, когда по дороге со стороны болотистой низины к Макондо притащился изможденный старик, волоча пузатый, перевязанный веревками чемодан и толкая тележку, накрытую черным тряпьем. Грустно позвякивая колокольчиком, мол, я из тех, кто тоже может заснуть, старец направился прямо к дому Хосе Аркадио Буэндии.

Виситасьон, открыв дверь, его не узнала и подумала, что явился бродячий торговец, не знающий, что ничего не продают и не покупают в городке, который целиком поглотила забывчивость. Старик был очень дряхл. Но, хотя его голос тоже с опаской подрагивал, а руки, казалось, сомневались в существовании вещей, было видно, что он пришел из того мира, где люди еще могли спать и помнить. Хосе Аркадио Буэндия вышел в залу к гостю, где тот сидел, обмахиваясь видавшей виды черной шляпой, и с сочувственным вниманием читал ярлычки, наклеенные на стены. Хозяин приветствовал гостя с любезной почтительностью, боясь, что, возможно, знал его когда-то и позабыл. Но гость уловил фальшь. Он почувствовал, что забыт и что было это не преходящее беспамятство сердца, а забвение иного рода, более жестокое и необратимое, которое он уже знал, — забывчивость смерти. И он понял, как поступить. Раскрыл чемодан, набитый барахлом, и вытащил оттуда сундучок, наполненный флаконами. Дал выпить Хосе Аркадио Буэндии какое-то снадобье светлого цвета, и у того вдруг прорезалась память. Ослепительная вспышка радости увлажнила ему глаза слезами раньше, чем он увидел себя в идиотской комнате, где все вещи имели ярлычки с названиями; раньше, чем он устыдился всех благоглупостей, начертанных на стенах, и даже раньше, чем узнал пришедшего. А пришел Мелькиадес.

Макондо праздновал возвращение воспоминаний, Хосе Аркадио Буэндия и Мелькиадес стряхивали пыль со своей старой дружбы. Цыган был намерен здесь поселиться. Он действительно побывал за порогом смерти, но возвратился назад, ибо не мог стерпеть одиночества. Отвергнутый своим племенем, лишенный колдовского могущества в наказание за свою приверженность к жизни, он решил найти прибежище на той пяди земли, куда еще не ступала смерть, и посвятить себя искусству дагерротипии.

Хосе Аркадио Буэндия слыхом не слыхивал об этом изобретении. Но когда он увидел себя самого и всех своих домочадцев на веки вечные оттиснутыми на посеребренной металлической пластине, ему стало не по себе. Именно к этому времени относится помутневший дагерротип, с которого сурово и ошарашенно смотрит Хосе Аркадио Буэндия с растрепанными седыми волосами и в рубашке со стоячим воротничком на одной медной запонке. Урсула, давясь смехом, назвала мужа «струхнувшим генералом». В самом деле, Хосе Аркадио Буэндия немало испугался в то ясное декабрьское утро, когда было сделано его дагерротипное изображение, так как ему подумалось, что люди станут хиреть и чахнуть, если их образ будет переходить на металлические пластинки. Как ни удивительно, но на сей раз Урсула горой встала за изобретение и выбила дурь из головы мужа. Она также перечеркнула свое былое неприятие Мелькиадеса и решила, что он будет жить у них в доме, хотя строго-настрого запретила делать ее дагерротип, ибо (по ее собственным словам) не хотела стать посмешищем в глазах внуков. Тем же самым утром она нарядила детей в лучшую одежду, напудрила им лица и дала по ложке варева из мозговых костей, чтобы они были в силах простоять не шевелясь почти две минуты перед величавой фотокамерой Мелькиадеса. На этом единственном семейном отпечатке, который когда-либо существовал, изображен Аурелиано в черном бархатном костюме между Амарантой и Ребекой. У него был такой же безразличный вид и тот же пронзительный взгляд ясновидца, как много лет спустя под дулами ружей перед расстрелом. Но тут он еще не предчувствовал подобного оборота событий. Он был просто искусный умелец, которого ценили и уважали во всей округе за тонкую ювелирную работу. В мастерской, где приютилась и шумливая лаборатория Мелькиадеса, его совсем не было слышно. Аурелиано, казалось, затаился где-то в иных мирах, тогда как его отец и цыган во весь голос комментировали предсказания Нострадамуса под звон бутылей и посуды или стенали над пролитой кислотой и бромистым серебром, загубленным в возне и толкотне. Такая приверженность своей работе, умелое ведение своих дел вскоре позволили Аурелиано зарабатывать больше денег, чем приносила Урсуле ее сладкая леденцовая фауна, но всех удивляло то, что, будучи уже вполне самостоятельным мужчиной, он не обзавелся женщиной. В самом деле — женщины у него не было.

Спустя несколько месяцев снова пришел Франсиско Человек, старый бродяга лет под двести, который часто забредал в Макондо и пел сложенные им самим песни. В них Франсиско Человек с мельчайшими подробностями повествовал обо всем, что происходило в селениях на пути его следования, от Манауре до самых окраин болотистой низины, и таким образом, если кто-то хотел кому-то что-нибудь сообщить или о чем-то оповестить, старцу платили два сентаво и он включал послание в свой репертуар. Так Урсула узнала о смерти своей матери, совершенно случайно, когда слушала песни, надеясь что-нибудь услышать о своем сыне Хосе Аркадио. Франсиско Человек, прозванный так потому, что победил самого дьявола в состязании певцов, слагающих песни на глазах у публики, и чье настоящее имя не знал никто, не появлялся в Макондо во время эпидемии бессонницы и вдруг как-то вечером неожиданно объявился в заведении Катарины. Все, от мала до велика, пришли послушать о том, что творится на белом свете. На этот раз с ним прибыли две женщины: одна, столь толстая, что ее несли на носилках, как в колыбели, четыре индейца, другая — юная мулатка робкого вида, державшая над толстухой зонтик от солнца. В тот вечер Аурелиано тоже пошел в заведение Катарины. Франсиско Человек стоял, словно высеченный из камня ящер, в толпе любопытных. Он пел новости старческим сиплым голосом, подыгрывая себе на том самом древнем аккордеоне, который ему подарил в Гвиане{40} сэр Уолтер Рэли{41}, и пристукивая в такт своими большими, разъеденными селитрой ступнями вечного странника. У двери в заднюю комнату, куда на время один за другим входили мужчины, молча сидела, обмахиваясь веером, матрона, прибывшая в открытом паланкине. Катарина, с войлочным цветком за ухом, подносила посетителям чашки с перебродившей тростниковой водкой и пользовалась каждым удобным случаем, чтобы прижаться к мужчинам и положить руку туда, куда не следует. К полуночи жара стала нестерпимой. Аурелиано прослушал все новости до конца, но ничего интересного для семьи не услышал. Он уже собрался уходить, когда матрона махнула ему рукой.

— Ты тоже войди, — сказала она. — Всего-навсего двадцать сентаво.

Аурелиано бросил монету в кружку, стоявшую на коленях матроны, и вошел в комнатку сам не зная зачем. Совсем юная мулатка, голая, с сучьими сосочками грудей, лежала на кровати{42}. До Аурелиано этим вечером через комнату прошли шестьдесят три мужчины. Загустевший от непрестанного употребления, отсыревший от пота и сапа воздух в комнате стелился грязным облаком. Девочка сдернула мокрую простыню и попросила Аурелиано взяться за другой конец. Простыня была тяжелой, как из мешковины. Они ее выкручивали и выжимали, держа за концы, пока она не стала значительно легче. Потом перевернули матрац, промокший насквозь. Аурелиано страстно желал, чтобы приготовления никогда не кончались. Он знал теоретическую механику любви, но покачивался на подгибавшихся коленках и, хотя плоть топорщилась и горела, он не смог удержаться, чтобы не разрядить тугой, напрягшийся живот. Когда девочка привела постель в порядок и велела ему раздеться, он стал бормотать что-то невразумительное в свое оправдание: «Меня заставили войти. Мне сказали — брось двадцать сентаво в кружку и не задерживайся». Девочка поняла его замешательство. «Ничего, если бросишь при выходе еще двадцать сентаво, можешь и задержаться», — мягко сказала она. Аурелиано разделся, сгорая от стыда, мучаясь мыслью, что его нагота ни в какое сравнение не идет с наготой его брата. Вопреки всем стараниям девочки, на него неотступно надвигались безучастность и страшное одиночество. «Я брошу еще двадцать сентаво», — проговорил он в отчаянии. Девочка молча и благодарно кивнула. Спина у нее была стерта до крови. Кожа прилипала к ребрам, а прерывистое дыхание выдавало полнейшее изнеможение. Два года тому назад, далеко-далеко отсюда, она заснула, не погасив свечу, и проснулась в сплошном огне. От дома, где она жила с вырастившей ее бабкой, осталась горсть пепла. С тех пор бабка таскала ее из одного поселка в другой и укладывала в постель за двадцать сентаво, чтобы возместить стоимость спаленного дома. По подсчетам девочки, ей осталось еще десять лет по семьдесят мужчин в ночь, так как надо было еще оплачивать путевые издержки, питание их обеих и труд индейцев, тащивших ее толстую бабушку. Когда матрона-бабушка вторично постучала в дверь, Аурелиано вышел из комнаты, ничего не совершив, чуть не плача. Всю ночь он не мог заснуть, думая о девочке и жалея ее. Ему страшно хотелось любить ее и защищать. К рассвету он совсем извелся от бессонницы и томления и всерьез решил жениться на ней, чтобы освободить от бессердечной бабушки и самому получать каждую ночь все то наслаждение, которое получали семь десятков мужчин. Но, подойдя в десять утра к заведению Катарины, он узнал, что девушка уже ушла из Макондо.

Со временем он остыл и бросил думать о своих нелепых намерениях, но ощущение полного провала сделалось острее. Он искал забвения в работе. Покорился своей участи быть мужчиной без женщины, лишь бы не прошел слух о его бесславных потугах. Меж тем Мелькиадес отобразил на своих пластинках все, что можно было отобразить в Макондо, и отрекся от своей дагерротипии в пользу бредового замысла Хосе Аркадио Буэндии, который решил использовать это изобретение для научного доказательства существования Бога{43}. Он не сомневался, что путем сложных разноракурсных комбинаций многих снимков, сделанных в самых разных местах дома, ему удастся рано или поздно уловить образ Бога, если он есть, или раз и навсегда покончить с разговорами о всяком его присутствии. Мелькиадес увяз в толкованиях Нострадамуса. До поздней ночи сидел он, с трудом дыша в тисках своего выцветшего бархатного жилетика, царапая каракули своими усохшими проворными, как воробьи, руками, а перстни на пальцах уже не искрились, как в былые времена. Однажды ночью он вроде бы нашел предсказание о дальнейшей участи Макондо. Это будет сверкающий город с большими домами из стекла, где и духа не останется от рода Буэндии. «Глупости, — сказал Хосе Аркадио Буэндия. — Дома тут будут не из стекла, а изо льда, как мне привиделось, и род Буэндия не иссякнет в веках». В этом обезумевшем доме только Урсула упрямо цеплялась за здравый смысл. К чану для сахарного литья зверушек она пристроила печь, выпекавшую ночами хлеб, корзины хлеба, а также сказочное множество булок, пирожных и бисквитов, которые за считанные часы исчезали на дорогах и тропах низины. Возраст уже давал Урсуле право на отдых, но ее все сильнее одолевала жажда деятельности. Она была так занята обоими удачливыми начинаниями, что, рассеянно взглянув в патио, пока помощница-индианка перемешивала тесто с сахаром, вдруг увидела каких-то двух незнакомых красивых девушек, вышивающих на пяльцах в лучах заката. Это были Ребека и Амаранта. Они недавно сняли траур, который с упорством носили по бабушке целых три года, и, казалось, яркая одежда указала им новое место в мире. Ребека, вопреки ожиданиям, получилась более красивой, чем Амаранта. У нее были огромные глаза с поволокой, нежнейшая кожа и волшебные руки, которые так и бросали из воздуха цветистые узоры на канву. Младшая, Амаранта, не отличалась изяществом, но была натурой возвышенной и обладала чувством собственного достоинства, доставшимся ей от покойной бабушки. Рядом с девицами, хотя в нем уже проглядывала отцовская мужественность, Аркадио казался ребенком. Он с увлечением осваивал ювелирное дело под наблюдением Аурелиано, который научил его, кроме прочего, читать и писать. Урсула неожиданно заметила, что в доме стало тесно, что ее сыновья вот-вот женятся и народят детей и будут вынуждены бросить отцовский дом, где для всех не хватит места. Тогда она взяла деньги, накопленные за годы тяжкого труда, договорилась о ссудах со своими заказчиками и принялась строить новый дом. Приказала сделать две залы: одну, большую, для гостей, другую — попрохладнее и поуютнее — для своих домашних; столовую с большим обеденным столом и дюжиной стульев, где могла бы разместиться вся семья и званые гости; девять спален с окнами в патио и длинную крытую галерею, защищенную от полуденной жары розовыми кустами, а также папоротниками в горшках и бегониями в вазонах, расставленных на перилах. Распорядилась увеличить кухню и сложить две печи, снести старую кладовую, где Пилар Тернера предсказала будущее Хосе Аркадио, и построить другую, вдвое больше, чтобы в доме всегда было вдоволь съестного. Велела поставить под сенью каштана в патио два купальных домика — один для мужчин, другой для женщин, а на задворках — большую конюшню, птичий двор, хлев для дойных коров и большую открытую клетку, где могли бы отдыхать перелетные птицы. В окружении десятков каменщиков и плотников, словно заразившись диким фантазерством мужа, Урсула указывала, откуда должен литься свет и как уменьшить зной, и совсем не считалась с объемами и размерами. Нехитрое жилище времен закладки Макондо было забито орудиями труда, материалами и потными работниками, которые просили всех и каждого не лезть не в свое дело, не ведая, что это дело меньше всего касалось их самих, зло пинавших сумку с человеческими костями, которые все время попадались под руку и глухо постукивали — «клуп-клуп». Никто не мог толком понять, как в полной неразберихе, в зловонии негашеной извести и кипящей смолы вырос из чрева земли дом, не только самый большой в Макондо, но и самый гостеприимный и прохладный на всем просторе низины. Один лишь Хосе Аркадио Буэндия, пытавшийся во время домашнего катаклизма поймать на пластинку Божественное Провидение, не придавал этому значения. Новый дом был почти построен, когда Урсула разом вернула мужа из мира иллюзий на грешную землю и сообщила, что ей велено выкрасить фасад в синий цвет, а не в белый, как им хотелось. Она показала ему бумагу с официальным приказом. Хосе Аркадио Буэндия, не понимая, о чем толкует супруга, впился глазами в подпись.

— Что за тип? — спросил он.

— Коррехидор{44}, — ответила Урсула в полном расстройстве. — Говорят, начальник, присланный сюда правительством.

Дон Аполинар Москоте, коррехидор, прибыл в Макондо без всякой помпы. Он остановился в гостинице «Хакоб», построенной одним из первых арабов, менявших побрякушки на попугаев, и через день снял комнатку с дверью на улицу неподалеку от дома Буэндии. Поставил там стол и стул, купленные в «Хакобе», прибил к стене привезенный герб Республики и написал на двери большими буквами: «КОРРЕХИДОР». Своим первым распоряжением он предписал перекрасить дома в синий цвет к празднованию очередной годовщины национальной независимости. Хосе Аркадио Буэндия, потрясая бумагой, вошел в комнатушку коррехидора, где тот проводил часы сьесты, посапывая в гамаке. «Вы послали эту писанину?» — спросил он. Дон Аполинар Москоте, мужчина в возрасте, застенчивый и тучный, согласно кивнул. «По какому такому праву?» — продолжал допрашивать Хосе Аркадио Буэндия. Дон Аполинар Москоте порылся в ящике стола и помахал перед ним другой бумагой: «Я — коррехидор. Буду управлять городком». Хосе Аркадио Буэндия и взглядом не удостоил официальный документ.

— В этом городе мы обходимся без бумаг, — сказал он, не теряя присутствия духа. — Зарубите себе на носу: нам не нужен никакой управитель, мы сами прекрасно здесь управляемся.

И Хосе Аркадио Буэндия, глядя на невозмутимого дона Аполинара Москоте, так же невозмутимо и подробно рассказал ему, как они основали деревню, как поделили землю, проложили дороги и сделали все, что им требовалось для житья-бытья, ничем не помешав властям и в свою очередь не испытав помех ни с чьей стороны. «Мы живем столь тихо и мирно, что даже смерть нас стороной обходит, — сказал он. — Вы сами видите, что тут нет кладбища». На правительство он обиды не держит за то, что им не помогли. Напротив, очень доволен тем, что до сих пор никто не вставлял палки в колеса и что впредь так оно и будет, потому как они основали город не для того, чтобы первый пришлый указывал им, за какие браться дела. Дон Аполинар Москоте аккуратно влез в рукава полотняного кителя, белого, как и брюки, и тщательно застегнулся.

— Так что, если вы желаете здесь остаться и жить, как живут обычные нормальные люди, милости просим, — закончил Хосе Аркадио Буэндия. — Но если вы явились тут беспорядки устраивать, заставлять всех подряд красить дома в синий цвет, собирайте пожитки и ступайте туда, откуда пришли. А дом мой будет белым, как голубок.

Дон Аполинар Москоте побледнел. Отступил на шаг и, сжав зубы, произнес с долей грусти:

— Должен предупредить вас, я вооружен.

Хосе Аркадио Буэндия не приметил, в какой момент его руки налились той молодецкой силой, которая когда-то валила наземь лошадей. Он схватил дона Аполинара Москоте за лацканы и приподнял на высоту своих глаз.

— Я делаю так, — сказал он, — потому что мне легче сейчас протащить вас живым, чем потом всю жизнь таскать за собой мертвеца.

И Хосе Аркадио Буэндия с пол-улицы пронес на вытянутых руках коррехидора, провисшего в собственном кителе, и воткнул ногами в пыльную дорогу, ведущую из городка в низину. Спустя неделю тот возвратился в сопровождении шести босых обтрепанных солдат с ружьями и запряженной быками повозки, где восседали его жена и семь дочерей. Позже прикатили еще две повозки, груженные мебелью, сундуками и домашним скарбом. Семейство обосновалось в гостинице «Хакоб», пока коррехидор подыскивал дом и оборудовал служебное помещение, отныне охраняемое солдатами. Основатели Макондо, решившие изгнать захватчиков, пришли со своими старшими сыновьями к Хосе Аркадио Буэндии, готовые на все. Но он их отговорил, потому что, как он сказал, дон Аполинар Москоте вернулся со своей женой и дочерьми и не мужское это дело бесчестить человека на глазах у его семьи. Было решено уладить дело миром.

Аурелиано пошел с отцом. В эту пору он уже носил черные усы с напомаженными острыми кончиками, а голос становился низким и зычным, что потом так пригодилось ему на войне. Без оружия, не взглянув на стражу, они вошли в зал коррехидора. Дон Аполинар Москоте и глазом не моргнул. Представил гостям двух своих дочек, случайно там оказавшихся: Ампаро, шестнадцати лет, чернявую, как мать, и Ремедиос, десятилетнюю очаровательную девочку с лилейной кожей и зелеными глазами. Обе были изящны и хорошо воспитаны. Как только мужчины вошли, девочки, еще не будучи представлены, подвинули гостям стулья. Но гости предпочли разговаривать стоя.

— Хорошо, приятель, — сказал Хосе Аркадио Буэндия, — мы дозволяем вам остаться здесь, но не потому, что испугались ваших бандюг с аркебузами, а из уважения к вашей сеньоре супруге и дочерям.

Дон Аполинар Москоте замешкался с ответом, и Хосе Аркадио Буэндия его опередил.

— Однако мы выдвигаем два условия, — сказал он. — Во-первых, каждый, кто красит свой дом, выбирает цвет по собственному вкусу; во-вторых, солдаты тотчас выметаются из Макондо. Мы сами будем в ответе за порядок.

Коррехидор поднял правую руку, вытянув вверх пальцы.

— Слово честного человека?

— Слово врага, — сказал Хосе Аркадио Буэндия. И добавил уныло: — Потому что, сказать по правде, мы с вами остаемся врагами.

В тот же вечер солдаты убрались. Через несколько дней Хосе Аркадио Буэндия подыскал дом для семейства коррехидора. Все умиротворились, кроме Аурелиано. При воспоминании о Ремедиос, младшей дочери коррехидора, которой он годился в отцы, у него свербило в одном месте. И при ходьбе он испытывал явное неудобство, как если бы в ботинок попал камешек.

Новый дом, белый, как голубь, открыл свои двери для праздника. Урсула вынашивала мысль устроить бал с того самого дня, когда увидела, что Ребека и Амаранта стали взрослыми девушками, и, можно сказать, главной побудительной причиной грандиозной затеи было ее стремление соорудить им такое жилище, где не стыдно было бы принять любых гостей. Желая задать пир на весь мир, она трудилась как каторжная: и наблюдала за перестройкой дома, и успевала еще до окончания работ обзаводиться дорогими вещами для его украшения и благоустройства, такими, например, как пианола{45} — чудесная новинка, которая должна была поразить весь городок и вызвать бурю восторга у молодежи. Разобранное на части, упакованное в ящики механическое пианино было доставлено вместе с венской мебелью, богемским хрусталем, посудой от «Компании де лас Индиас», скатертями из голландского полотна и великим множеством ламп и шандалов, ваз, покрывал и ковров. Торговый дом-поставщик прислал за свой счет итальянского музыканта, Пьетро Креспи, для установки и настройки пианолы, для обучения хозяев тому, как ею пользоваться и танцевать под модную музыку, которая была записана на шести картонных валиках.

Молодой белокурый Пьетро Креспи был так привлекателен и благовоспитан, что мужчины из Макондо не шли с ним ни в какое сравнение; он так ревностно следил за своей одеждой, что даже в самую жару работал в парчовом жилете и в темном шерстяном сюртучке. Обливаясь потом, сохраняя почтительную дистанцию между собой и хозяевами дома, Пьетро Креспи несколько недель сидел в зале, запершись на ключ, и работал так же самозабвенно, как Аурелиано в своей ювелирной мастерской. Однажды утром, не открыв дверь, не пригласив никого быть свидетелем чуда, он вставил первый валик в пианолу, и разом оборвалось осточертевшее звяканье струн от ударов деревянных молоточков — тишину наполнила гармоничная и чистая музыка. Все кинулись в залу. Хосе Аркадио Буэндия был сражен не красотой мелодии, а самопроизвольными подскоками клавиш, и притащил в зал фотокамеру Мелькиадеса, впервые намереваясь получить дагерротип невидимого исполнителя. В этот день итальянец был приглашен к обеду. Ребека и Амаранта, подававшие на стол, затаив дыхание смотрели, как легко и ловко орудует приборами этот херувим с бледными, свободными от колец и перстней руками. В большой зале, что рядом с гостиной, Пьетро Креспи учил их обеих танцевать. Он показывал им разные па, отнюдь не касаясь их талий, управляя движениями в такт метронома и под благожелательным присмотром Урсулы, которая не покидала залу и не спускала глаз с дочерей во время урока танцев. Пьетро Креспи надевал на занятия нечто вроде лосин в обтяжку и балетные туфли. «Зря ты волнуешься, — говорил Хосе Аркадио Буэндия жене. — Он — не мужчина». Но она была начеку во время обучения и вообще до тех пор, пока итальянец не покинул Макондо. Началась подготовка к празднеству. Урсула составила строгий список приглашенных, и в число избранных попали только отпрыски основателей Макондо, за исключением домочадцев Пилар Тернеры, которая успела вырастить еще двух сыновей от неизвестных отцов. По сути дела это был кастовый смотр, хотя и обусловленный старой дружбой, ибо счастливцы были вхожи в дом Хосе Аркадио Буэндии еще в старое время до основания Макондо, а их сыновья и внуки были друзьями детства Аурелиано и Аркадио, их дочери единственными девочками, которых впускали в дом вышивать на пяльцах вместе с Ребекой и Амарантой. Дон Аполинар Москоте, благодушный правитель Макондо, чья деятельность по скудности средств сводилась к содержанию двух полицейских, вооруженных дубинками, был властью чисто декоративной. Чтобы пополнить домашнюю казну, его дочери открыли швейную мастерскую, где могли также изготовить и цветы из войлока, и всякую снедь из гуаявы, и любовные послания по заказу, но, несмотря на то что они были скромны и трудолюбивы, прослыли первыми красавицами в городке и неподражаемо танцевали новые танцы, их не соизволили пригласить на праздник.

Пока Урсула, Ребека и Амаранта возились с мебелью, вытирали новые вазы и развешивали картины с изображениями дев в переполненных розами лодках, впуская ветер новой жизни в комнаты с голыми каменными стенами, Хосе Аркадио Буэндия перестал ловить изображение Господа Бога, убедившись, что его нигде не найти, и распотрошил пианолу, пытаясь постичь тайну ее волшебства. За два дня до праздника, утонув в ворохах колков и молоточков, путаясь в витках струн, которые, выпрямляясь с одной стороны, тут же скручивались с другой, он кое-как собрал инструмент. В дикой суете и беготне прошли последние перед балом дни, однако новые смоляные лампы зажглись в положенный день и час. Дом распахнул свои двери, еще выдыхая свежесть дерева и сырость известки, и сыны и внуки основателей Макондо обозрели крытую галерею с папоротниками и бегониями, тихие покои, сад в роскошестве роз и собрались в большой гостиной возле загадочной штуковины, накрытой белой простыней. Те, кто уже видел фортепиано в других городках низины, были несколько разочарованы, но их разочарование нельзя сравнить с тем, что испытала Урсула: она была просто обескуражена, когда, поставив первый валик, чтобы Амаранта и Ребека открыли бал, не услышала ни звука. Инструмент безмолвствовал. Мелькиадес, почти слепой, сам едва не распадаясь на части от дряхлости, взывал к своей былой мудрости и мастерству, чтобы починить пианолу. В конце концов Хосе Аркадио Буэндия случайно шевельнул заевшую деталь, и пианола сначала забулькала, а затем разразилась какой-то бешеной какофонией. Молоточки забарабанили напропалую по вкривь и вкось натянутым струнам. Но крепколобые потомки двадцати одного храбреца — тех отважных упрямцев, которые перебрались через горы в поисках моря на западе, — легко одолевали музыкальные препятствия, и бал продолжался до рассвета.

Пьетро Креспи вернулся в Макондо чинить пианолу. Ребека и Амаранта помогали ему разбирать струны и вместе с ним смеялись над дикой путаницей вальсов. Итальянец был в высшей степени галантен и так почтителен, что Урсула сняла наблюдение. Накануне его отъезда был устроен — с участием возрожденной пианолы — прощальный вечер, и он в паре с Ребекой продемонстрировал виртуозное исполнение современных танцев. Аркадио и Амаранта не уступали им в грациозности и мастерстве. Но публичное выступление было прервано скандалом, который учинила Пилар Тернера, стоявшая у дверей в толпе любопытных. Она, рассвирепев, вцепилась в волосы женщине, посмевшей сказать, что у молодого Аркадио задница, как у бабы. К полуночи Пьетро Креспи разразился краткой прочувствованной речью и обещал скоро вернуться. Ребека проводила его до порога, а когда дом заперли и погасили лампы, отправилась в свою комнату и горько заплакала. Безутешные стенания длились несколько дней, и никто не знал причину горя, даже Амаранта. Замкнутость Ребеки никого не удивляла. Казалось бы, общительная и отзывчивая, она была натурой скрытной и сердцем твердой. Ребека превратилась в бесподобную красавицу, стройную и длинноногую, но все еще упрямо втискивалась в свою деревянную качалку, которую когда-то притащила с собой и с которой, не раз уже чинившейся, давно слетели подлокотники. Никто не знал, что даже в этом возрасте она все еще сосет палец. Потому-то ей часто приходилось запираться в купальном домике и спать лицом к стенке. В дождливые дни, вышивая на пяльцах вместе с подругами в крытой галерее возле бегоний, Ребека вдруг обрывала разговор на полуслове, а соль подступавших ностальгических слез щекотала ей нёбо при виде комочков грязи и бороздок сырой земли, проложенных дождевыми червями. Тайное пристрастие, казалось растворившееся в питье из апельсинового сока с ревенем, вновь проявилось, как только слезы хлынули из глаз. Ребека опять стала есть землю. Сначала она это сделала почти из любопытства, зная, что брезгливость — лучшее средство от искуса. В самом деле, было противно сыпать в рот землю, и ее чуть не вытошнило. Но она снова набила рот землей, стараясь подавить растущую тоску, и мало-помалу к ней вернулись вкус древних предков, тяга к первичной материи, удовлетворенность натуральной пищей без всяких изысков. Она носила землю в карманах и незаметно ела по крупинке со смешанным чувством счастья и злости, обучая своих подруг тонкостям вышивания и рассуждая о мужчинах, которые не заслуживают того, чтобы ради них есть еще известку со стен. Горсти съедаемой земли делали более близким и осязаемым единственного человека, который был достоин такой унизительной жертвы, как если бы почва, по которой ступали его изящные лаковые ботинки, вбирала тяжесть его тела и жар его крови, чтобы передать ей через вкус земли, вызывавшей жжение во рту и умиротворение в сердце.

Однажды ни с того ни с сего Ампаро Москоте попросила разрешения посетить их дом. Амаранта и Ребека были в недоумении и приняли нежданную гостью вежливо, но сухо. Они показали дочери коррехидора свое прелестное жилище, дали послушать пианолу и предложили апельсиновый сок с печеньем. Ампаро явила собой образец женского достоинства, очарования и такого безупречного воспитания, что расположила к себе даже Урсулу за то короткое время, которое хозяйка посвятила гостье. По прошествии двух часов, когда разговор уже клонился к концу, Ампаро в какой-то момент передала Ребеке незаметно от Амаранты письмо. Ребека краем глаза увидела, что конверт адресован глубокоуважаемой сеньорите донье Ребеке Буэндия и что буквы выведены так же аккуратно, теми же зелеными чернилами и составляют такие же ровнехонькие ряды слов, как в рукописной инструкции для пианолы, и, сложив кончиками пальцев письмо, она спрятала его на груди, бросив на Ампаро взгляд с выражением безграничной и бесконечной благодарности и молчаливой клятвой в верности до гроба.

Внезапно вспыхнувшая дружба Ампаро Москоте и Ребеки Буэндия возродила тайные надежды Аурелиано. Мысли о крошке Ремедиос не переставали его мучить, но случай увидеть ее никак не представлялся. Прогуливаясь по городку со своими самыми близкими друзьями, Магнифико Висбалем и Херинельдо Маркесом, носившими, конечно, имена своих отцов, основателей Макондо, он жадно высматривал Ремедиос в швейной мастерской, но находил там только старших сестер. Появление Ампаро Москоте в их доме служило добрым предзнаменованием. «Она должна с ней прийти, — шептал Аурелиано. — Должна прийти». Он столько раз это повторял и с такой убежденностью, что однажды днем, работая над золотой рыбкой, вдруг проникся уверенностью, что она непременно ответит на его зов.

И действительно, вскоре Аурелиано услышал детский голосок. Подняв взор и похолодев от тревожного волнения, он увидел в дверях мастерской девочку в платьице из розового муслина и в белых туфельках.

— Туда не ходи, Ремедиос, — сказала Ампаро Москоте из галереи. — Там работают.

Но Аурелиано не дал девочке опомниться. Он покачал золотой рыбкой на тонкой цепочке, продетой через рыбий нос, и сказал:

— Вот, посмотри.

Ремедиос подошла и стала что-то спрашивать о рыбке, но Аурелиано ничего не мог сказать, у него перехватило дыхание. Ему хотелось всегда быть рядом с этой лилейной кожей, с этими изумрудными глазами, рядом с этим голоском, когда каждый вопрос сопровождается почтительным обращением «сеньор», совсем как к родному отцу. Мелькиадес сидел в углу за столом, царапая ему одному понятные каракули. Аурелиано ненавидел старика в те минуты. Ему ничего не оставалось делать, как только сказать Ремедиос, что он хочет подарить ей рыбку, но девочка так испугалась подарка, что стремглав выбежала из мастерской. В тот день Аурелиано утратил то долготерпение, с каким ждал случая ее увидеть. Он забросил рыбок. Не раз призывал ее, отчаянно напрягая всю свою волю, но Ремедиос не откликалась. Он искал ее в мастерской сестер, за занавесками ее окон, в приемной ее отца, но находил только в своих мечтах, которыми заполнял свое страшное одиночество. Он часами сидел с Ребекой в гостиной, слушая игру механического инструмента. Она слушала вальсы, потому что под эту музыку Пьетро Креспи учил ее танцевать. Аурелиано их слушал просто потому, что решительно все, даже музыка, напоминало ему о Ремедиос.

Дом наполнился любовью. Аурелиано изливал чувство в стихах, не имевших ни конца, ни начала. Он писал их на древнем пергаменте, подаренном ему Мелькиадесом, на стенах купального домика, на коже собственных рук, и везде ему виделась и чудилась Ремедиос: Ремедиос в сонном воздухе жаркого дня, Ремедиос в затаенном дыхании роз, Ремедиос в кружении мошек над водой, Ремедиос в запахе хлеба на рассвете, Ремедиос всюду и Ремедиос навсегда. Ребека ждала свою любовь каждый день в четыре часа, сидя у окна за вышивкой. Она знала, что почтовый мул приходит только раз в две недели, но она упрямо караулила его в уверенности, что почта может прибыть и тогда, когда ее меньше всего ждешь. Но все вышло наоборот: в один прекрасный день мул не появился. Обезумев от тоски, Ребека вскочила в полночь с постели, бросилась в сад и стала есть землю с убийственной жадностью, плача от горя и злости, пережевывая нежных дождевых червей и раздирая до крови десны панцирями улиток. Потом ее тошнило до рассвета. Она впала в состояние полной прострации, тряслась как в лихорадке и никого не узнавала, а сердце облегчалось в безудержных бредовых излияниях. Возмущенная Урсула сбила замок с сундука и нашла на дне шестнадцать надушенных писем, перевязанных розовой ленточкой, и сухие скелетики листьев и цветов, хранившихся в старых книгах, а также останки бабочек, тут же распавшихся в прах.

Аурелиано был единственным, кто мог понять безмерную скорбь Ребеки. В тот же день, когда Урсула старалась вывести ее из дремучих галлюцинаций, он вместе с Магнифико Висбалем и Херинельдо Маркесом пошел в заведение Катарины. К дому там была пристроена галерея, разделенная деревянными перегородками на комнатушки, где жили одинокие женщины, пахнувшие увядшими цветами. Оркестрик — аккордеон и барабаны — играл песни Франсиско Человека, который вот уже несколько лет не появлялся в Макондо. Трое друзей пили крепкую тростниковую водку. Магнифико и Херинельдо — ровесники Аурелиано, но уже поднаторевшие в таких делах, — попивали гуарапо, посадив женщин себе на колени. Одна из них, не первой свежести, с золотыми коронками, слишком ретиво приласкала Аурелиано. Он ее оттолкнул. Ему открылось, что чем больше он пьет, тем ярче вспоминается Ремедиос, но пытка воспоминаниями переносится легче. Он не заметил, с какого времени вокруг все поплыло. Видел своих друзей и женщин, плавающих в мутном отсвете лампы, невесомых и неосязаемых, говорящих слова, не разжимая губ, и подающих тайные знаки, не делая жестов. Катарина положила ему руку на спину и сказала: «Скоро одиннадцать». Аурелиано повернул голову, увидел огромную перекошенную физиономию с мохнатым цветком за ухом и с этого момента потерял память, как во время эпидемии забвения, и снова обрел себя одним ранним утром, в совсем незнакомой комнате, где стояла Пилар Тернера в рубашке, босая, растрепанная, поднося к нему фонарь и не веря собственным глазам:

— Аурелиано!

Аурелиано удержался на ногах и вскинул голову. Он не знал, как попал сюда, но знал, с каким намерением, потому что еще с детских пор оно затаилось в самом укромном углу его сердца.

— Я пришел. Спать с вами, — сказал он.

Вся его одежда была в грязи и блевотине. Пилар Тернера, которая жила тогда одна со своими младшими сыновьями, не сказала ни слова. Уложила в постель и обтерла ему лицо сырой тряпкой. Раздела его и разделась сама донага под москитной сеткой, чтобы не увидели дети, если проснутся. Она устала ждать мужчину, который остался в старой деревне, и мужчин, которые от нее уходили, и тех бесчисленных мужчин, которые не нашли к ней дороги, сбитые с толку неясным смыслом карточной ворожбы. За годы ожидания поблекла кожа, усохли груди, остыло сердце. Она во тьме нащупала Аурелиано, положила ему руку на живот и поцеловала в шею с материнской нежностью. «Бедный мой детеныш», — шепнула она. Аурелиано дернулся всем телом. Дальше пошло гладко и ловко, позади остались крутые пороги страданий, и он утонул в Ремедиос, которая раскинулась перед ним бескрайней топью, пахла загнанным животным и свежевыглаженным бельем. Когда он вынырнул на поверхность, у него по лицу катились слезы. Сначала были непроизвольные короткие всхлипы. Затем он излился буйным ручьем, чувствуя, как внутри прорвалось что-то набухшее и распиравшее до боли. Она ждала, почесывая ему голову кончиками пальцев, пока его тело освобождалось от темной материи, мешавшей существовать. Позже Пилар Тернера спросила: «Кто она?» И Аурелиано ей рассказал. Она запрокинула голову в смехе, который когда-то пугал голубей, а теперь даже не разбудил мальчишек. «Тебе сначала надо вырастить ее», — смеялась она. Но за всплеском издевки Аурелиано нашел глубокую заводь понимания. Когда он выходил из комнаты, оставив там не только сомнение в своих мужских качествах, но также и горькую тяжесть, столько месяцев давившую на сердце, Пилар Тернера вдруг пообещала ему:

— Я поговорю с девочкой, — сказала она. — Поднесу тебе ее на блюде. Увидишь.

И сдержала слово. Только выбрала неудачное время, ибо дом Буэндии лишился былого покоя. Узнав о страсти Ребеки, которая в бреду выдала свою тайну, Амаранта вдруг свалилась в горячке. И в ее сердце тоже вонзился шип одинокой страсти. Закрывшись в купальном домике, она терзала себя несчастной любовью, писала пылкие письма и, не отсылая их, прятала на дне своего сундучка. Урсула металась от одной заболевшей к другой. Ей никак не удавалось, несмотря на все уговоры и каверзные вопросы, выведать у Амаранты причину ее расстройства. Наконец на нее вторично снизошло озарение, она бросилась к сундуку Амаранты и обнаружила там письма, перевязанные розовой ленточкой, пухлые от вложенных в них свежих лилий и отсыревшие от слез, адресованные Пьетро Креспи, но так к нему и не попавшие. Плача от злости, Урсула прокляла день и час, когда ей вздумалось купить пианолу, запретила уроки вышивания и объявила бессрочный траур — без покойника, но по пустым надеждам, от которых должны избавиться обе дочери. Напрасно успокаивал ее Хосе Аркадио Буэндия, который отрекся от своего первого впечатления о Пьетро Креспи и теперь восхищался его умением настраивать механические пианино. Так что, когда Пилар Тернера сказала Аурелиано, что Ремедиос согласна выйти за него замуж, он подумал, что эта новость доконает его родителей. Однако решился бросить вызов судьбе. Приглашенные в гостиную для серьезного разговора Хосе Аркадио Буэндия и Урсула стоически восприняли слова сына о намерении жениться. Но, услышав имя невесты, Хосе Аркадио Буэндия побагровел от возмущения. «Напасть какая-то, а не любовь! — гневался он. — Столько вокруг красивых и порядочных девушек, а тебе приспичило жениться именно на дочке нашего недруга». Но Урсула не возражала против выбора сына. Она призналась, что ей нравятся все семь дочерей Москоте своей миловидностью, прилежанием, скромностью и хорошими манерами, и похвалила сына за удачный выбор. Сраженный красноречием супруги, Хосе Аркадио Буэндия выдвинул одно условие: Ребека, которая пользуется в своей любви взаимностью, должна выйти замуж за Пьетро Креспи. Урсула, когда сможет, отвезет Амаранту в столицу провинции, чтобы дочь в новом обществе забыла о своих огорчениях. Ребека тотчас выздоровела, узнав о таком решении, и, вне себя от радости, написала с дозволения родителей письмо жениху и самолично отправилась на почту. Амаранта сделала вид, что со всем согласна и мало-помалу справилась с приступами нервной лихорадки, но втайне поклялась, что Ребека выйдет замуж, только перешагнув через ее труп.

В следующую субботу Хосе Аркадио Буэндия — в темном шерстяном костюме и целлулоидном воротничке, замшевых ботинках, которые впервые надел на бал, — отправился просить для сына руки Ремедиос Москоте. Коррехидор и его супруга были польщены и смущены неожиданным посещением, не зная, чем оно вызвано, а узнав о целях визита, предположили, что гость явно перепутал имена. Чтобы рассеять сомнение, мать разбудила Ремедиос и принесла ее, полусонную, на руках в залу. У девочки спросили, правда ли, что она решила выйти замуж, и она в ответ, всхлипывая, пробормотала, что хочет спать и больше ничего. Хосе Аркадио Буэндия, понимая растерянность супругов Москоте, вернулся домой переговорить с Аурелиано. Когда он снова пришел сватать, чета Москоте встретила его уже прифрантившись, расставив по-другому мебель в гостиной, украсив вазы свежими цветами и созвав всех своих старших дочерей. Чувствуя себя неловко в их присутствии и очень неудобно в жестком воротничке, Хосе Аркадио Буэндия подтвердил, что — да, избранницей стала Ремедиос. «Не вижу смысла, — печально заметил дон Аполинар Москоте. — У нас шесть взрослых дочерей, все незамужние и вполне приличного возраста. Каждая охотно согласилась бы стать достойной супругой такого серьезного и работящего кабальеро, как ваш сын, но Аурелиано почему-то выбрал именно ту, которая еще мочится в постель». Жена коррехидора, хорошо сохранившаяся томная сеньора с тяжелыми веками, упрекнула его за вульгарность. Когда покончили с фруктовым кремом, родители невесты дали согласие на предложение Аурелиано. Правда, сеньора Москоте попросила оказать ей одну любезность — предоставить возможность наедине поговорить с Урсулой. Урсула, сгорая от любопытства, сначала отнекивалась, — мол, нечего матери жениха соваться в сыновние дела, но на самом деле она просто робела от волнения и на следующий день посетила дом Москоте. Через полчаса Урсула вернулась с новостью: Ремедиос еще не достигла возраста половой зрелости. Аурелиано не счел это серьезным препятствием. Он очень долго ждал и мог ждать еще столько, сколько надо, пока невеста подрастет и будет способна зачать.

Вновь обретенная домашняя гармония была нарушена лишь смертью Мелькиадеса. Хотя это событие было неминуемо, ему предшествовали непредвиденные обстоятельства. Спустя несколько месяцев по возвращении процесс дряхления стал таким быстрым и резким, что скоро на старика стали смотреть, как на одно из этих никчемных допотопных существ, которые, словно тени, бродят по комнатам, волоча ноги, громко вспоминая добрые старые времена, и о которых никто не печется и не вспоминает до того дня, когда рассвет застанет их мертвыми в своей постели. Вначале Хосе Аркадио Буэндия приобщился к занятиям старого цыгана, увлекшись новизной дагерротипии и прорицаниями Нострадамуса. Но со временем предоставил Мелькиадеса его одиночеству, потому что им становилось все труднее понимать друг друга. Теряя зрение и слух, цыган, казалось, принимал собеседников за людей, которых знал чуть ли не на заре человечества, и отвечал на вопросы, смешивая воедино разные языки и наречия. Он двигался, ощупывая воздух, хотя обходил каждую вещь с необъяснимой легкостью, будто ему был дан инстинкт ориентации как дар сиюсекундного предвидения. Однажды он забыл вставить искусственные челюсти, положенные вечером в стакан с водой возле постели, да так больше ими и не пользовался. Когда Урсула затеяла перестройку дома, ему сложили отдельную комнату, рядом с мастерской Аурелиано, подальше от домашней толкотни и болтовни, с окном, озаренным солнцем, и рядами полок, где она собственноручно расставила книги, источенные жучками и временем, хрупкие пергаменты, испещренные непонятными знаками, и стакан с водой для искусственных зубов, где плавали какие-то водоросли с крохотными желтыми цветами. Новое жилище, наверное, пришлось Мелькиадесу по душе, и он перестал показываться даже в столовой. Заходил только в мастерскую к Аурелиано, где часами сидел за своими таинственными письменами на жестких пергаментах, которые приносил с собой и стопка которых походила на слоеный пирог. Там же он и ел то, что ему приносила Виситасьон дважды в день, хотя в последнее время он потерял аппетит и довольствовался овощами. И потому стал выглядеть хилым, как вегетарианец. Кожа покрылась налетом той же плесени, которая залила весь его вековечный жилет, будто сросшийся с телом, а его дыхание смердило, как коровье стойло. Аурелиано в конце концов забыл о нем, погруженный в сочинение стихов, но иногда улавливал смысл в его бессвязных монологах и оглядывался на него. По правде говоря, единственные слова, которые то и дело выбивались из его неровной речи и долбили слух несносным молоточком, были итальянское слово «равноденствие, равноденствие» и имя — Александр фон Гумбольдт{46}. Аркадио, помогая Аурелиано в ювелирном деле, пытался сблизиться со стариком. Но Мелькиадес отвечал ему фразами на испанском, не имевшими ни малейшего отношения к действительности. Однажды на него нашло просветление, и он взволновался. Годы спустя, глядя перед расстрелом в дула ружей, Аркадио вспомнил, как Мелькиадес, трясясь всем телом, прочитал ему вслух несколько страниц из своих заумных писаний, которые, конечно, были ему непонятны и показались похожими на энциклики{47}, произносимые нараспев. Потом Мелькиадес улыбнулся, впервые за много месяцев, и сказал по-испански: «Когда я умру, три дня плавьте ртуть в моей комнате». Аркадио сообщил об этом Хосе Аркадио Буэндии, и тот попробовал добиться более понятного наказа, но ответ был краток: «Я достиг бессмертия». Когда изо рта Мелькиадеса стало совсем дурно пахнуть, Аркадио водил его утром по четвергам мыться в реке. Старику стало лучше. Он раздевался донага и плескался вместе с мальчишками, а его удивительное ощущение пространства не давало ему оступиться или попасть в омут. «Мы ведь вышли из воды», — сказал он однажды. Много времени утекло с тех пор, как его видели в доме, разве что тогда, когда он трогательно старался исправить пианолу или когда шел с Аркадио купаться, неся под мышкой тотуму{48} и комочек пальмового мыла, завернутые в полотенце. В один из четвергов, перед тем как идти к реке, Аурелиано услышал такие его слова: «Я умер от лихорадки в болотах Сингапура». В этот день Мелькиадес неудачно ступил в воду, и его нашли только на следующее утро, в нескольких километрах вниз по течению. Он лежал на светлой отмели в излучине реки, а на животе у него сидел одинокий стервятник. Несмотря на бурные возражения Урсулы, которая пролила над ним слез больше, чем над родным отцом, Хосе Аркадио Буэндия не давал его хоронить. «Мелькиадес — бессмертен, он сам открыл формулу своего воскрешения», — сказал Хосе Аркадио Буэндия, разжег давным-давно заброшенную печь и поставил на огонь котелок с ртутью рядом с трупом, который мало-помалу стал покрываться голубыми волдырями. Дон Аполинар Москоте осмелился напомнить, что не преданный земле утопленник становится опасен для здоровья людей. «Ничего подобного, ибо он жив», — отрезал Хосе Аркадио Буэндия и продолжал ровно семьдесят два часа накачивать дом парами ртути, пока на трупе не стали лопаться с таким свистом, как почки в мертвенном цветении, волдыри, наполняя дом адским зловонием. Только тогда он позволил схоронить Мелькиадеса, но не просто так, а со всеми почестями, каких достоин истинный благодетель Макондо. Здесь это были первые похороны, и народу собралось видимо-невидимо — не намного меньше, чем веком позже на траурный карнавал в честь Мамы-Гранде{49}. Его закопали в могиле, вырытой в центре недавно заложенного кладбища, и короткая надпись на памятнике гласила: «МЕЛЬКИАДЕС» — все, что о нем знали. Девять ночей, как полагается, совершался обряд бдения. Среди оживленной суеты в патио, где пили кофе, рассказывали анекдоты и играли в карты, Амаранта успела признаться в любви Пьетро Креспи, который несколько недель назад огласил свою помолвку с Ребекой и теперь строил магазин музыкальных инструментов и заводных игрушек на том самом месте, которое некогда облюбовали арабы для обмена безделушек на попугаев и которое народ прозвал «Турецкой улицей». Итальянец, чья шевелюра в рыжих завитках вызывала у женщин неодолимую потребность вздыхать, ответил Амаранте, как капризной девочке, которую не стоит принимать всерьез:

— У меня есть младший брат, — сказал он. — Брат скоро приедет помогать мне в делах.

Амаранта посчитала себя униженной и сказала Пьетро Креспи зло и язвительно, что все равно не допустит свадьбы сестры, даже если ей придется лечь костьми в дверях церкви. Итальянца так впечатлил драматизм угрозы, что он поддался искушению рассказать обо всем Ребеке. И потому отъезд Амаранты, который все время откладывался из-за Урсулы, занятой по хозяйству, был подготовлен менее чем за одну неделю. Амаранта не противилась, но когда Ребека целовала ее на прощание, она шепнула той на ухо:

— Не радуйся. Пусть меня увезут хоть на край света, я не дам тебе выйти за него замуж и убью, если надо.

В отсутствие Урсулы, в невидимом присутствии Мелькиадеса, который все так же неслышно бродил по комнатам, дом казался особенно большим и пустынным. Ребека вела домашнее хозяйство, а индианка распоряжалась в пекарне. К вечеру являлся Пьетро Креспи, распространяя свежий аромат лаванды и всякий раз преподнося невесте в подарок игрушку, а она принимала гостя в большой гостиной с дверями и окнами нараспашку, чтобы не давать повода для сплетен. Это была излишняя предосторожность, ибо итальянец проявлял почтительность сверх меры, даже не пытаясь прикоснуться к руке той, что менее чем через год должна была стать его супругой. Эти визиты наполняли дом чудесными игрушками. Заводные балерины, музыкальные шкатулки, обезьянки-акробаты, коньки-скакунки, шуты-барабанщики и масса представителей богатейшей механической фауны, приносимых Пьетро Креспи, рассеяли горе Хосе Аркадио Буэндии, причиненное смертью Мелькиадеса, и снова вернули в забытые времена алхимии. Он переселился в рай выпотрошенных зверят и разобранных механизмов, где пытался усовершенствовать их, снабдив вечным двигателем, устроенным по принципу маятника. Аурелиано же забросил мастерскую, обучая грамоте крошку Ремедиос. Сначала девочка не желала расставаться с куклами ради этого человека, который приходил ежедневно после полудня и из-за которого надо было бросать игру, умываться, наряжаться и ждать его в гостиной. Но терпение и тихая настойчивость Аурелиано победили ее неприязнь, и она уже проводила с ним часы, постигая смысл букв и рисуя в тетрадке цветными карандашами коров в хлеву и круглолицые солнца с желтыми лучиками, глядящие из-за холмов.

Одна Ребека не находила себе места, помня угрозу Амаранты. Она знала характер своей сестры, ее норовистость, и страшилась ее нескрываемой злобы. Она часами сидела в купальном домике и сосала палец, сдерживая себя изо всех сил, чтобы не съесть земли. Не зная, чем заглушить страх, она попросила Пилар Тернеру погадать ей на картах. Наговорив уйму обычных маловразумительных слов, Пилар Тернера объявила:

— Не будет тебе счастья, пока не предадут земле твоих родителей.

Ребека содрогнулась. Будто воскрешая старый сон, она увидела маленькую девочку, себя, входящую в дом с сундучком, с деревянной колыбелью-качалкой и с сумкой, содержимое которой было ей неведомо. Ей привиделся лысый сеньор в полотняном костюме и рубашке с золотой запонкой на воротничке, который ничего общего не имел с червонным королем. Ей привиделась очень молодая и очень красивая женщина с мягкими пахучими руками, совсем не похожими на хищные лапки червонной дамы, и эта женщина вплетала ей в волосы цветы и вела днем гулять по зеленым улицам городка.

— Я не понимаю, — сказала она.

Пилар Тернера пришла в некоторое замешательство:

— Я тоже, но так говорят карты.

Ребеку очень встревожило загадочное предсказание, и она рассказала об этом Хосе Аркадио Буэндии. Тот строго отчитал ее за то, что она верит картам, однако сам принялся втихомолку копаться в шкафах и в сундуках, передвигать мебель, заглядывать под матрацы и поднимать половые доски в поисках сумки с костями. Вспомнил, что не натыкался на нее со времен перестройки дома. Тайком расспросил каменщиков, и один из них признался, что замуровал суму в стену какой-то спальни, так как она все время мешалась у него под ногами. Несколько дней они простукивали стены, пока наконец ухо не уловило глухое «клуп-клуп». Разобрали стену, и там, целы и невредимы, лежали кости в своей сумке. В тот же самый день их закопали в могиле без всякого памятника, рядом с последним приютом Мелькиадеса, и Хосе Аркадио Буэндия вернулся домой с полегчавшим сердцем, словно сбросив камень, такой же тяжелый, как воспоминание о Пруденсио Агиляре. Зайдя на кухню, он поцеловал Ребеку в лоб.

— Не забивай голову всякой дрянью, — сказал он ей. — Ты найдешь свое счастье.

Дружба с Ребекой распахнула перед Пилар Тернерой двери, которые для нее по велению Урсулы были закрыты после рождения Аркадио. Теперь она вламывалась в дом, как стадо коз, в любое время и обрушивала свой кипучий темперамент на самую тяжелую работу. Порой она заходила в мастерскую и помогала Аркадио проявлять дагерротипные пластины, и делала это с таким умением и с такой нежной заботой, что он начиная робеть. Его смущала эта женщина. Жар ее тела, легкий запах гари, всполохи ее смеха в темной комнате отвлекали его от дела, мешали сосредоточиться.

Однажды в мастерской оказался Аурелиано, скучавший по своим ювелирным поделкам, и Пилар Тернера, опершись на стол, молча любовалась его кропотливой работой. И тут все выявилось. Аурелиано, убедившись, что Аркадио находится в темной комнате, поднял взор и встретился глазами с Пилар Тернерой: ее намерение высказаться было ясно, как Божий день.

— Ну, — сказал Аурелиано, — говори, что стряслось?

Пилар Тернера закусила губы и грустно усмехнулась:

— А то, что тебе место на войне, — сказала она. — Куда метишь, туда и влепишь.

Аурелиано смирился с тем, что предсказание сбывается. И снова углубился в работу, будто ничего не случилось, а голос его был спокоен и тверд.

— Я его признаю, — сказал он. — Будет носить мое имя.

Хосе Аркадио Буэндия добился наконец своего: приладил к заводной балерине часовой механизм, и она танцевала без передышки под собственную музыку целых три дня. Этот успех вдохновил его больше, чем осуществление любой из его прежних сумасбродных затей. Он перестал есть. Перестал спать. Освободившись от надзора и опеки Урсулы, всецело отдался своим фантазиям и потерял чувство реальности, к которой уже никогда не мог вернуться. Ночи напролет он мерил шагами комнату, вслух размышляя, ища способ использовать принцип маятника в устройстве повозок, плугов, всего того, что приносит пользу в движении. Он был так измучен лихорадочной работой мысли, гнавшей сон прочь, что однажды на рассвете не смог узнать седовласого старца, который, пошатываясь, вошел в его спальню. Это был Пруденсио Агиляр. Когда же наконец Хосе Аркадио Буэндия, потрясенный тем, что умершие тоже стареют, узнал гостя, его взволновали давние воспоминания. «Пруденсио, — воскликнул он, — как ты попал сюда?» После долгих лет небытия тоска по живым стала такой жгучей, потребность в обществе людей — такой неодолимой, близость другой смерти, существующей в этой смерти, так пугала, что Пруденсио Агиляр в конце концов полюбил своего злейшего врага. Он очень долго искал его. Расспрашивал о нем мертвых из Риоачи, мертвых, приходивших из Валье-дель-Упар{50}, из всей низины, но никто не мог ему ничего сказать о Хосе Аркадио Буэндии, ибо умершие не знали о Макондо до тех пор, пока не прибыл Мелькиадес и не обозначил городок черной точкой на пестрых картах смерти. Хосе Аркадио Буэндия разговаривал с Пруденсио Агиляром до самой зари. Несколько часов спустя, измученный бессонницей, он вошел в лабораторию Аурелиано и спросил: «Какой сегодня день?» Аурелиано ответил, что вторник. «Я тоже так думал, — сказал Хосе Аркадио Буэндия. — Но вдруг понял, что продолжается вчерашний понедельник. Посмотри на небо, посмотри на стены, посмотри на бегонии. Сегодня тоже понедельник». Привыкший к его бредням, Аурелиано не стал слушать. На следующий день, в среду, Хосе Аркадио Буэндия снова посетил лабораторию. «Просто беда, — сказал он. — Взгляни на воздух, послушай, как жужжит солнце, в точности как вчера и позавчера. Сегодня тоже понедельник». Вечером Пьетро Креспи нашел его в галерее, где тот заливался пустыми стариковскими слезами, оплакивая Пруденсио Агиляра, Мелькиадеса, родителей Ребеки, своих папу и маму, всех, кого мог вспомнить и кто в смерти своей был одинок. Итальянец подарил ему заводного медведя, который ходил на двух лапах по проволоке, но это не отвлекло старика от неодолимого желания плакать. Итальянец спросил его о проекте, о котором тот недавно рассказывал и осуществление которого даст возможность построить двигатель-маятник и позволит человеку летать, а старик ответил, что ничего не получится, так как маятник может запустить в воздух любой предмет, но только не самого себя. В четверг он снова появился в лаборатории и выглядел, как жалкий холмик земли, размытый дождем. «Машина времени испортилась, — почти рыдал он, — а Урсулы и Амаранты все нет». Аурелиано отчитал его, как ребенка, и старик покорно затих. Шесть часов подряд Хосе Аркадио Буэндия разглядывал вещи, стараясь определить, чем они отличаются от тех, какими они были вчера, пытаясь найти в них какие-нибудь изменения, которые говорили бы о ходе времени. Всю ночь он провел в постели, не смыкая глаз, призывая Пруденсио Агиляра, Мелькиадеса, всех усопших помочь ему в его мучительных исканиях. Но никто не откликнулся. В пятницу, пока все еще спали, он снова и снова выискивал сдвиги в природе, пока окончательно не убедился, что вокруг — понедельник. Тогда он вытащил из двери засов и в диком неистовстве, обретя былую страшную силу, стал крушить алхимические приборы, дагерротипные приспособления и ювелирную мастерскую, выкрикивая как одержимый заклинания на совершенно непонятном языке. Он уже собрался разнести вдребезги весь дом, но Аурелиано обратился за помощью к соседям. Потребовалось десять человек, чтобы свалить старика, четырнадцать, чтобы связать его, двадцать, чтобы прикрутить к каштану в патио, где он долго колотился спиной о ствол, вопя на чужом языке, взбивая губами зеленую пену. Когда вернулись Урсула и Амаранта, он все еще был привязан за руки и за ноги к дереву, промок под дождем до нитки и абсолютно ничего не понимал. Они заговаривали с ним, а он смотрел на них, не узнавая, и нес какую-то околесицу{51}. Урсула сняла веревки с его запястий и щиколоток, но он как был привязан к каштану за пояс, так там и остался. Позже для него соорудили навес из пальмовых веток, чтобы защитить от солнца и дождя.

Аурелиано Буэндия и Ремедиос Москоте сочетались браком в одно из мартовских воскресений перед алтарем, который падре Никанор Рейна велел установить в большой гостиной. Этим событием завершился месяц великих треволнений в доме Москоте, ибо маленькая Ремедиос достигла половой зрелости раньше, чем простилась со своими игрушками. Хотя мать посвящала ее в секреты девичьего возраста, однажды вечером, в феврале, она ворвалась с дикими воплями в залу, где ее сестры беседовали с Аурелиано, и показала им панталончики, измазанные вроде бы густым какао. Был назначен месяц свадьбы. К этому времени успели научить Ремедиос самостоятельно мыться и одеваться и кое-что делать по дому. Ее сажали на теплые кирпичи, чтобы она отвыкла мочиться в постели. С трудом уговорили хранить таинство супружеских отношений, ибо, узнав некоторые подробности, Ремедиос была так поражена и вместе с тем пришла в такое восхищение, что сразу же захотела широко обсудить все детали первой ночи. Сил на нее было положено много, зато к назначенному дню свадьбы девочка разбиралась в житейских вопросах не хуже своих сестер. Дон Аполинар Москоте вел ее за руку по улице, украшенной цветами и гирляндами, гремела музыка нескольких оркестров и трещали хлопушки, а она помахивала ручкой и благодарила улыбкой тех, кто из окон желал ей счастья. Аурелиано в черном костюме и в лаковых ботинках с металлическими застежками, в тех самых, что он надел несколько лет спустя перед расстрелом, страшно бледный, онемевший от волнения, встретил невесту в дверях своего дома и повел к алтарю. Она держалась так непринужденно и спокойно, что не потеряла самообладания даже тогда, когда Аурелиано, приступая к обряду, уронил кольцо. Гости зашептались, всколыхнулись, но она продолжала стоять, вытянув руку в кружевной митенке и оттопырив безымянный палец, пока жених не прихлопнул ботинком кольцо, катившееся к двери, и не вернулся к алтарю, багровый от смущения. Мать и сестры ужасно боялись, как бы девочка не нарушила ход церемоний, и к концу так разнервничались, что сами допустили досадную оплошность, заставив ее поцеловать жениха. В этот день она проявила ту заботливость о других, природную смекалку и самообладание, которые и впредь отличали Ремедиос в щекотливых ситуациях. Именно она по собственной инициативе отрезала лучший кусок от свадебного пирога, припрятала, а потом отнесла на тарелке с вилкой Хосе Аркадио Буэндии. Привязанный к стволу каштана, выбеленный дождем и солнцем старец-великан, прикорнувший на деревянной скамеечке под пальмовым навесом, чуть улыбнулся в знак благодарности и взял пирог обеими руками, пришептывая какой-то псалом. Единственным несчастным человеком на этом бесподобном пиршестве, которое длилось с воскресенья всю ночь до рассвета, была Ребека Буэндия. Она тоже могла быть героиней праздника. С согласия Урсулы, ее свадьба должна была состояться в этот же самый день, но Пьетро Креспи получил в пятницу письмо, извещавшее, что его мать при смерти. Бракосочетание было отложено. Ровно через час по получении письма Пьетро Креспи отправился в столицу провинции, а по дороге чуть было не встретился со своей матерью, которая приехала в Макондо точнехонько к вечеру в субботу и пропела на свадьбе Аурелиано какую-то печальную итальянскую арию, разученную ею к свадьбе сына. Пьетро Креспи вернулся в воскресенье ночью — на поминки своего торжества, загнав пять лошадей в стремлении вовремя успеть к алтарю. Так и не удалось узнать, кто написал это письмо. В ответ на пристрастный допрос Урсулы Амаранта даже всплакнула от негодования и поклялась в своей невиновности перед алтарем, который плотники еще не разобрали до конца.

Падре Никанор Рейна — которого дон Аполинар Москоте привез откуда-то из низины для совершения бракосочетания — был духовно закален своим неблагодарным трудом. Тощий, если не костлявый старик, он, однако, имел заметное круглое брюшко, а выражением лица — скорее наивным, чем кротким — походил на престарелого ангела. Падре думал вернуться после свадьбы к своим прихожанам, но его ввергла в ужас душевная закоснелость жителей Макондо, которые благоденствовали в грехах и пороках, подчинялись только законам природы и ни детей не крестили, ни святых праздников не справляли. Уразумев, что нигде на земле сеятель Божий не принесет больше пользы, чем здесь, он решил остаться еще на неделю, чтобы крестить обрезанных и неверных, узаконить сожительства и отпустить грехи умирающим. Но никому до него не было дела. Ему отвечали, что испокон веков обходятся без священника, вымаливая спасение душ своих непосредственно у Господа Бога, и отнюдь не страшатся Судного дня. Устав вопиять в пустыне, падре Никанор вознамерился построить храм, самый большой в мире, с образами святых в натуральную величину и с цветными витражами снизу доверху, Дабы из самого Рима приходил сюда народ славить Бога в этом средоточии безбожников. Он бродил по всему городу с медной плошкой, прося подаяние. Ему давали немало, но он желал больше, ибо храму нужен был такой колокол, чтобы от его трезвона всплывали утопленники. Падре Никанор взывал к щедрости так усердно, что сорвал голос. Ноги начинали гудеть от ходьбы. Однажды в субботу, увидев, что денег не набралось даже на двери храма, он с отчаяния не выдержал искуса. Соорудил на площади алтарь и в воскресенье обошел весь городок, позванивая колокольчиком, как звонили пришельцы во времена эпидемии бессонницы, и созывая людей к мессе на свежем воздухе. Одни пришли из любопытства. Другие с тоски. Третьи — побаиваясь, как бы Бог не счел личным оскорблением невнимательное отношение к своему служителю. Таким образом, к восьми утра полгородка собралось на площади, где падре Никанор читал Евангелие осипшим от просьб о подаянии голосом. Наконец, когда присутствующие стали понемногу расходиться, он поднял руки, прося внимания.

— Одну минуту, — сказал он. — Сейчас вам будет предъявлено неоспоримое доказательство всемогущества нашего Господа Бога.

Мальчик, помогавший при богослужении, подал ему чашку густого дымящегося шоколада, падре Никанор залпом осушил ее, обтер губы платком, извлеченным из сутаны, распростер руки и зажмурился. И все увидели, что падре Никанор воспарил в двенадцати сантиметрах над поверхностью земли. Это был убедительный довод. Несколько дней подряд падре ходил по домам, повторяя свой опыт с левитацией после чашки шоколада, а служка тем временем набирал в мешок столько денег, что менее чем через месяц началось строительство храма. Никто не ставил под сомнение святость чуда, за исключением Хосе Аркадио Буэндии, который с полным безразличием взирал на людей, которые однажды собрались возле каштана, чтобы еще раз поглядеть на невиданное зрелище. Он лишь слегка потянулся, сидя на своей скамеечке, и пожал плечами, когда падре Никанор начал отрываться от земли вместе со стулом, на котором сидел.

— Hoc est simplicissimum, — сказал Хосе Аркадио Буэндия. — Homo iste statum quartum materie invenit[1].

Падре Никанор взмахнул рукой, и тут же все четыре ножки стула рухнули наземь.

— Nego, — сказал он. — Factum hoc existentiam Dei pro-bat sine dubio[2].

Вот так стало известно, что дьявольская бессмыслица, которую нес Хосе Аркадио Буэндия, всего-навсего латынь. Падре Никанор воспользовался тем обстоятельством, что оказался единственным человеком, который может общаться с ним, и решил наставить на путь истинный эту заблудшую овцу. Каждый день он садился под каштаном и рассуждал по-латыни о вере, но Хосе Аркадио Буэндия не поддавался воздействию ни риторических красот, ни шоколадных доказательств и в качестве единственного аргумента допускал только дагерротипный отпечаток Господа Бога. Падре Никанор приносил ему и образки, и оттиски с гравюр, и даже репродукцию платка Вероники{52}, но Хосе Аркадио Буэндия глядеть не желал на эти ремесленные поделки, не имеющие отношения к науке. Он так твердо стоял на своем, что падре Никанор отказался от намерений обратить его в христианство и продолжал приходить к нему из чисто человеческих побуждений. Тут Хосе Аркадио Буэндия взял инициативу в свои руки и попытался рационалистическими хитросплетениями подорвать веру священника. Однажды падре Никанор принес с собой игральную доску и предложил сыграть в шашки. Хосе Аркадио Буэндия отказался, ибо, как он заявил, никогда не видел смысла в борьбе двух противников, если у них нет принципиальных разногласий. Падре Никанор, которому не случалось оценивать шашки с такой стороны, и здесь не смог его переубедить. С каждым разом все более удивляясь ясности ума Хосе Аркадио Буэндии, он спросил, почему того привязали к дереву.

— Hoc est simplicissimum, — был ответ. — Потому что я — безумец.

С той поры, опасаясь за собственную веру, священник перестал его навещать и все силы отдавал скорейшему возведению церкви. Ребека воспрянула духом. Ее замужество стало прямо зависеть от окончания строительства после одного воскресного обеда в их доме, когда падре Никанор и вся семья заранее восторгались торжественностью и пышностью предстоящих богослужений в новом храме. «Ребеке первой выпадет счастье», — сказала Амаранта. Поскольку Ребека не поняла, что она этим хотела сказать, Амаранта пояснила с милой улыбкой:

— Ведь ты откроешь церковь своей свадьбой.

Ребека воздержалась от комментариев на эту тему. Если строительство будет идти так, как шло, оно не завершится и через десять лет. Падре Никанор не согласился: щедрость верующих растет ото дня ко дню и позволяет надеяться на лучшее. Несмотря на тихую ярость Ребеки, которая больше не смогла проглотить за столом ни куска, Урсула одобрила мысль Амаранты и обещала внести солидный вклад для ускорения работ. Падре Никанор заметил, что будь еще одно такое благотворение и храм воссияет через три года. С этого дня Ребека ни единым словом не обмолвилась с Амарантой, так как была убеждена, что за ее невинными словами кроется коварство. «Хорошо еще, что я чего-нибудь похуже не придумала, — сказала Амаранта в жестокой словесной перепалке, состоявшейся между ними ночью. — По крайней мере, мне не придется убивать тебя в ближайшие три года». Ребеке осталось принять вызов.

Когда Пьетро Креспи узнал о новой отсрочке, свет ему показался не мил, но Ребека представила неопровержимое доказательство своей верности. «Мы сбежим, когда ты захочешь», — сказала она. Пьетро Креспи, однако, не был так безрассуден. Он не обладал пылким нравом своей невесты и дорожил сделанным предложением так же, как богатством, которое грешно бросать на ветер. Тогда Ребека отважилась пойти судьбе наперекор. Таинственный ветер тушил лампы в большой гостиной, и Урсула заставала жениха и невесту за жаркими поцелуями в потемках. Пьетро Креспи что-то бормотал в свое оправдание о плохом качестве новейших масляных ламп и даже помогал ей оборудовать гостиную более надежными светильниками. Но назавтра либо масло кончалось, либо фитили обгорали, и Урсула опять застигала Ребеку на коленях жениха. В конце концов она перестала требовать объяснений. Возложила на индианку все заботы по хлебопечению и, сидя в кресле-качалке, следила за поведением молодых людей, полная решимости не дать провести себя фокусами, устаревшими еще в дни ее молодости. «Бедная мама, — говорила с досадливой усмешкой Ребека, глядя, как зевает Урсула в сонной атмосфере визитов. — Видно, и на том свете не расстаться ей с этой качалкой».

На исходе третьего месяца, потеряв всякое терпение при виде вяло растущей церкви, на которую он любовался каждый день, Пьетро Креспи решил дать падре Никанору денег для завершения постройки. Амаранта на это никак не реагировала. Болтая с подругами, которые ежедневно приходили рукодельничать в галерее, она вынашивала новые злокозненные планы. Один из них, по видимости наиболее действенный, нечаянно сорвался. Она вынула из комода все шарики нафталина, которые Ребека положила на свое подвенечное платье. И сделала это почти за два месяца до завершения работ в храме. Но Ребека, предвкушая скорую свадьбу и сгорая от нетерпения, решила заняться нарядом раньше, чем предполагала Амаранта. Выдвинув ящик комода, развернув сначала бумагу, а затем холст, она увидела, что все платье, кружево фаты и даже венок из флердоранжа изъедены молью. Хотя она была уверена, что положила в сверток две горсти нафталиновых шариков, беда так смахивала на несчастный случай, что она не решилась обвинить Амаранту. До свадьбы оставалось менее месяца, но Ампаро Москоте обещала сшить новый наряд за неделю. У Амаранты чуть не подкосились ноги, когда в один пасмурный полдень Ампаро внесла в дом пенное облако кружев для последней примерки платья. Амаранта лишилась дара речи, и струйка холодного пота поползла по ложбинке позвоночника. Многие месяцы она дрожала от страха в ожидании рокового часа, ибо твердо знала: если не удастся поставить непреодолимую препону на пути свадьбы Ребеки и будет исчерпана вся ее изобретательность, то в последний момент она найдет в себе силы отравить Ребеку. В этот день, когда Ребека млела от жары в атласном панцире, который Ампаро Москоте закрепляла на ней с помощью тысячи булавок и с превеликим терпением, Амаранта успела не раз испортить вышивку и уколоть палец иглой, но с ужасающим спокойствием установила срок — последняя пятница до свадьбы и способ — добрая доза морфия в чашку кофе.

Но тут сама собой возникла преграда, внезапная и неотвратимая, и снова отодвинула бракосочетание на неопределенное время. За неделю до свадьбы маленькая Ремедиос проснулась в полночь, обливаясь горячей жижей, которая клокотала внутри нее и которую она срыгивала в страшных конвульсиях, а через три дня она погибла, отравленная собственной кровью и с двумя близнецами, заблудившимися в ее чреве. Амаранта чуть не умерла от угрызений совести. Ведь она пылко просила Бога сотворить нечто страшное, чтобы не надо было убивать Ребеку, и теперь чувствовала себя виноватой в смерти Ремедиос. Нет, не о такой препоне она молила. Ремедиос впорхнула в дом, как дуновение радости. Она устроилась с мужем в комнате рядом с мастерской, где поселились также куклы и игрушки ее вчерашнего детства, а ее восторженное жизнелюбие вырывалось из четырех стен спальни и, как пышущий здоровьем и радостью ветерок, неслось по галерее с бегониями. Она пела с самой зари. Одна она отваживалась вмешиваться в ссоры Ребеки и Амаранты. Она взяла на себя тяжкий труд ухаживать за Хосе Аркадио Буэндией. Приносила еду, помогала ему отправлять ежедневные надобности, мыла его мочалкой с мылом, вычесывала вшей и гнид из бороды и волос на голове, следила за навесом, накрывая пальмовые листья брезентом в дни бурь и дождей. В последние месяцы она уже могла обмениваться с ним фразами на примитивной латыни. Когда родился сын Аурелиано от Пилар Тернеры и был принят в семью, крещен в отчем доме и наречен Аурелиано Хосе, Ремедиос решила, что он будет ее старшим сыном. Сила ее материнского инстинкта приводила Урсулу в изумление. Аурелиано, со своей стороны, обрел в жене смысл жизни, ради которого стоило жить. Все дни напролет он работал в мастерской, а Ремедиос носила ему туда по утрам черный кофе. Каждый вечер они навещали семейство Москоте. Аурелиано с тестем без конца играли в домино, Ремедиос болтала с сестрами о пустяках или разговаривала с матерью о делах хозяйственных. Родственная связь с семьей Буэндия укрепила в городке авторитет дона Аполинара Москоте. Во время частых посещений главного города провинции он добился того, что власти построили школу и поручили преподавание Аркадио, который унаследовал склонность своего деда к поучениям и наставлениям.

Дон Аполинар сумел убедить большинство жителей покрасить дома в синий цвет ко дню национальной независимости{53}. Велел, по ходатайству падре Никанора, перенести заведение Катарины на окраинную улицу и ликвидировал немало злачных мест в центре городка. Однажды он привез с собой из столицы шестерых полицейских с ружьями и возложил на них обязанность следить за порядком, и никто даже не вспомнил о его стародавнем обете не держать в Макондо вооруженную стражу. Аурелиано нравилась домовитость тестя. «Ты станешь таким же дородным, как он», — говорили ему друзья. Но от сидячего образа жизни у него лишь рельефнее обозначились скулы, а пламя в глазах разгорелось ярче, но его вес не увеличился и не изменилась его рассудительная натура, хотя твердая линия плотно сжатых губ говорила о долгих одиноких раздумьях и непреклонной решимости. Любовь, которую он и его супруга сумели пробудить к себе в обеих семьях, была такой сильной, что даже Ребека и Амаранта временно прекратили перебранки, когда Ремедиос объявила, что ждет ребенка, и принялись вязать приданое — из голубой шерсти, если будет мальчик, и из розовой шерсти, если родится девочка. Она была последней в ряду тех, о ком вспомнил Аркадио несколько лет спустя, стоя у стены перед расстрелом.

Урсула соблюдала траур, держа на запоре и окна и двери: никто не смел ни входить и ни выходить из дому, кроме как по безотлагательным делам; она запретила громко говорить в течение года и установила дагерротип Ремедиос на том месте, где стоял гроб во время бдения, прикрыла угол снимка черной лентой и зажгла пред ним вечную лампадку. Будущие поколения, всегда поддерживавшие этот огонек, с недоумением взирали на девочку в плиссированных юбках, белых башмачках и с муслиновым бантом на волосах, которая в представлении потомков никак не вязалась с каноническим образом прабабушки. Амаранта взяла на себя заботу об Аурелиано Хосе. Она видела в нем сына, который скрасит ей одиночество и избавит от проклятого морфия, который ее безрассудная мольба бросила в кофе Ремедиос. По вечерам в дом на цыпочках входил Пьетро Креспи с черной лентой на шляпе, чтобы нанести молчаливый визит так называемой невесте, от которой, казалось, скоро останется одно имя в черном платье с длинными, до пальцев, рукавами. Сама мысль о назначении нового дня свадьбы представлялась такой кощунственной, что помолвка стала неким обычным состоянием, всем надоевшей любовью, которой уже никто не интересовался, будто влюбленные, когда-то нарочно гасившие лампы, чтобы целоваться во мгле, были отданы на откуп смерти. Потеряв всякую надежду, совершенно пав духом, Ребека снова стала есть землю.

Неожиданно — когда траур длился уже так долго, что возобновились обычные сборища вышивальщиц крестиком, — кто-то в два часа дня среди жаркой мертвенной тишины с такой силой двинул с улицы в дверь, что в доме задрожали стены. Амаранта с подругами в галерее, Ребека, сосавшая палец в спальне, Урсула на кухне, Аурелиано в мастерской и даже Хосе Аркадио Буэндия под своим одиноким каштаном подумали, что дом содрогнулся от подземного толчка. Вошел диковинный человек. Его квадратные плечи едва протиснулись в дверь. На бычьей шее болтался образок святой Девы Ремедиос, руки и грудь были сплошь изукрашены странной татуировкой, а правое запястье схвачено широким медным браслетом. Кожа, дубленная всеми ветрами, волосы, короткие и жесткие, как грива у мула, мощные челюсти и грустный взгляд. На нем был пояс вдвое толще лошадиной подпруги и кованные железом ботфорты со шпорами, а его вторжение в дом очень походило на начало землетрясения. Он пересек прихожую и гостиную, таща на плече потрепанные сумы, и громыханьем шагов потряс до основания галерею с бегониями, где Амаранта и ее подруги застыли с иглами в поднятых руках. «Здрасьте», — сказал он им устало, бросил сумы на рабочий стол и пошел дальше, в глубь дома. «Здрасьте», — сказал он испуганной Ребеке, проходя мимо двери ее спальни. «Здрасьте», — сказал он Аурелиано, который всеми пятью чувствами был погружен в ювелирную работу. Человек нигде не останавливался. Шел прямо на кухню и там, в конце пути, который начался на другом конце света, впервые остановился. «Здрасьте», — сказал он. Урсула на долю секунды замерла с растопыренными пальцами, взглянула ему в глаза, вскрикнула и повисла у него на шее, охая и плача от радости. Это был Хосе Аркадио. Он вернулся с тем, с чем ушел, Урсуле даже пришлось дать ему два песо расплатиться за лошадь.

Его речь была нашпигована словами из жаргона моряков. У него спросили, где он побывал, он кратко ответил: «Да там». Повесил гамак в отведенной ему комнате и проспал три дня подряд. Потом проснулся, съел шестнадцать крутых яиц и прямо направился к заведению Катарины, где его исполинская фигура вызвала у женщин паническое любопытство. Он заказал музыку и спиртное на всех. Поспорил, что пятерым мужчинам не под силу согнуть ему руку. «Не сладить, — согласились они, убедившись, что рука не поддается. — У него колдовской браслет». Катарина, видевшая в силовых трюках один обман, поспорила на двенадцать песо, что он не сдвинет с места стойку. Хосе Аркадио оторвал стойку от пола, поднял над головой и вышвырнул на улицу. Одиннадцать человек едва втащили ее обратно. В разгар вечеринки он положил на стойку свою потрясающую мужскую принадлежность, сплошь покрытую татуировкой — плотной вязью красных и синих автографов на разных языках. Женщин, у которых глаза разгорелись от вожделения, он спросил, кто из них может дать кучу денег? Только у одной нашлось больше, чем у других: двадцать песо. Тогда он предложил женщинам разыграть его в лотерею и каждой внести по десять песо в качестве ставки. Это была безумная цена, потому что самая расхожая женщина зарабатывала восемь песо за целую ночь, но все согласились. Они написали свои имена на четырнадцати бумажках, бросили их в шляпу и затем вытаскивали по одной бумажке. Когда в шляпе осталось две записки, были оглашены означенные в них имена.

— Пусть обе накинут еще по пять песо, — предложил Хосе Аркадио, — и я ублажу обеих.

Этим он жил. До того сумел шестьдесят пять раз обернуться вокруг земли, завербовавшись в команду морских бродяг. Женщины, переспавшие с ним той ночью в заведении Катарины, втащили его нагим в танцевальную залу, чтобы все видели, что у него на теле нет живого местечка без татуировки, ни сзади, ни спереди, от шеи и до самых пят. Он не очень старался войти в семью. Днем спал, а по ночам прирабатывал в веселых домах, пуская в ход свою силищу. В редких случаях, когда Урсуле удавалось посадить его за стол, он завладевал всеобщим вниманием, особенно когда рассказывал о своих приключениях в дальних странах. Как-то, после кораблекрушения, ему пришлось две недели дрейфовать на плоту в Японском море и питаться мясом умершего от солнечного удара товарища, чье мясо, просоленное и пересоленное волнами и провяленное под солнцем, было жестким, но сладким на вкус. Однажды в Бенгальском заливе в жаркий полуденный час его корабль пришиб морского дракона, в чьем брюхе люди нашли шлем, пряжки и оружие крестоносца. В Карибском море он видел призрак пиратского брига Виктора Юга{54} с парусами, истрепанными ветром смерти, с мачтами, источенными морскими тараканами, обреченного на то, чтобы сбиваться с курса и никогда не дойти до Гваделупы. Урсула плакала за столом, будто читала письма, которые так и не попали домой, где Хосе Аркадио повествовал о своих подвигах и злоключениях. «А дома-то столько места, сынок, — всхлипывала она. — И столько еды кидаем свиньям!» Но она никак не могла свыкнуться с мыслью, что мальчик, ушедший с цыганами, стал вот этим неотесанным верзилой, который за обедом съедает полпоросенка и от кишечных выхлопов которого вянут цветы. Нечто подобное испытывали и остальные домочадцы. Амаранта не могла скрыть отвращения, которое у нее вызывало его смачное рыгание за столом. Аркадио, не знавший и не узнавший тайны своего усыновления, едва успевал отвечать на вопросы, которые задавал ему Хосе Аркадио, стараясь завоевать его симпатию. Аурелиано пытался напомнить брату о временах, когда они спали в одной комнате, старался воскресить былые отношения друзей-сообщников, но Хосе Аркадио начисто о них забыл, потому что морская стихия доверху загрузила его память другими вещами. Одна Ребека была сражена с первой минуты. В тот самый день, когда он прошагал мимо открытой двери ее спальни, ей вдруг подумалось, что Пьетро Креспи — просто кренделек из сладкого теста в сравнении с этим самцом-громовержцем, чье жаркое дыхание накалило весь дом. Она то и дело попадалась ему на глаза. Как-то раз Хосе Аркадио оглядел ее без стеснения с головы до ног и заметил: «Ты — баба хоть куда, сестренка». Ребека совсем потеряла голову. Она опять стала жадно есть землю и известку, как раньше, и сосала палец с таким усердием, что натерла на нем мозоль. Ее рвало зеленой слизью с дохлыми пиявками. Она не спала ночами, дрожа как в лихорадке, борясь с наваждением, ожидая, когда же опять содрогнется дом на рассвете, впуская Хосе Аркадио. Однажды, в часы сьесты, когда все спали, она не выдержала и вошла к нему в комнату. Он не спал, лежал в одних коротких подштанниках на брезентовом гамаке, привязанном к крюкам канатами, которыми швартуют корабли. Ее так поразила эта массивная расписная нагота, что она чуть не отпрянула от порога. «Извините, — стала она оправдываться. — Я не знала, что вы здесь». Но понизила голос, чтобы никто не проснулся. «Иди сюда», — сказал он. Ребека повиновалась. Она прижалась к гамаку, исходя ледяным потом, ощущая схватки в кишках, а Хосе Аркадио поглаживал ей кончиками пальцев щиколотки, потом икры, потом ляжки, приговаривая: «Ох, сестренка, ох, сестренка». Невероятным усилием воли она заставила себя остаться в живых, когда ураганная, но очень целеустремленная сила взметнула ее вверх, подхватив за талию, и тремя зверскими рывками содрала с нее белье, и раздавила ее, как цыпленка. Она едва успела сказать Богу спасибо за то, что родилась, и тут же обезумела от невероятного наслаждения и невыносимой боли, в паркой трясине чавкающего гамака, который впитывал, подобно промокашке, выплески ее крови.

Три дня спустя они сочетались браком на мессе в пять часов вечера. Накануне Хосе Аркадио зашел в магазин Пьетро Креспи. Тот давал урок игры на цитре, но гость и не подумал отозвать его в сторону. «Я женюсь на Ребеке», — сказал Хосе Аркадио. Пьетро Креспи побелел, отдал цитру одному из учеников и сказал, что урок окончен. Когда они остались одни в салоне, полном музыкальных инструментов и заводных игрушек, Пьетро Креспи сказал:

— Она ваша сестра.

— Мне все равно, — сказал Хосе Аркадио.

Пьетро Креспи вытер лоб платком, благоухающим лавандой.

— Это — вопреки природе, — объяснил он, — и, кроме того, запрещено законом. Стыд и срам.

Хосе Аркадио взбесила не столько ученость, сколько бледность Пьетро Креспи.

— На срам я… на стыд — тьфу! И не суйтесь к Ребеке ни с какими расспросами. Вот что я вам скажу.

Его шумная ярость поутихла, когда он заметил слезы в глазах Пьетро Креспи.

— Ладно, — продолжил он примирительно, — если вам очень по вкусу наша семья, остается еще Амаранта.

Падре Никанор объявил в своей воскресной проповеди, что Хосе Аркадио и Ребека — не брат и сестра. Урсула же не могла им простить такого, как она считала, бесстыдного попрания домашних устоев и, когда молодые вернулись из церкви, не пустила их на порог. Для нее они перестали существовать. Им пришлось снять домик рядом с кладбищем и устроить там себе жилье, а гамак Хосе Аркадио служил кроватью. Вечером после свадьбы Ребеку укусил скорпион, забравшийся в ночную туфлю. У нее отнялся язык, но это не помешало им неистово тешиться в медовый месяц. Соседей пугали вопли, будившие весь квартал раз по восемь за ночь и до трех раз после дневной сьесты; люди молили Бога, чтобы такая бешеная страсть не нарушила покой мертвых на кладбище.

Из родных только Аурелиано позаботился о них. Купил им кое-что из мебели и ссужал их деньгами, пока Хосе Аркадио не пришел в себя и не взялся за ум, принявшись возделывать пустырь по соседству с домом. Амаранта, вопреки всему, так и не смогла превозмочь свою ненависть к Ребеке, хотя жизнь возместила ей страдания таким подарком, о котором она и не мечтала. По настоянию Урсулы, которая не знала, чем поправить положение, Пьетро Креспи, как и прежде, обедал по вторникам в доме Буэндии, пережив горе со спокойным достоинством. В знак уважения к семейству он не снял черную ленту со шляпы и утешался тем, что выражал свою глубокую симпатию Урсуле, делая ей разные экзотические подношения — то португальские сардины, то мармелад из турецких роз, а однажды преподнес прелестную шаль из Манилы. Амаранта относилась к нему с нежным вниманием. Угадывала его желания, сдувала пылинки с манжет рубашки и ко дню рождения вышила его инициалы на дюжине носовых платков. Когда она рукодельничала в галерее, он — по вторникам после обеда — развлекал ее разговорами. Для Пьетро Креспи эта девушка, с которой он всегда обращался, как с ребенком, стала открытием. Хотя она не отличалась особой женственностью, ей были присущи и тонкость восприятия, и глубина чувств. В один из вторников, когда никто уже не сомневался в том, что это рано или поздно произойдет, Пьетро Креспи попросил ее выйти за него замуж. Она не оторвала глаз от вышивания. Подождала, пока схлынет жаркая краска с ушей, и постаралась ответить в назидательно-спокойном тоне зрелой женщины.

— Я не возражаю, Креспи, — сказала она, — но нам следует лучше узнать друг друга. В таких делах не стоит торопиться.

Урсула была в растерянности. Хотя она очень уважала Пьетро Креспи, ее терзали сомнения: было ли его решение с точки зрения морали приемлемым или нет, после столь долгой и нашумевшей помолвки с Ребекой. Кончилось тем, что она стала считать помолвку Амаранты просто свершившимся фактом, ибо никто не разделял ее мучений. Аурелиано, который стал хозяином дома, отнюдь не успокоил ее своим загадочным и категоричным суждением:

— Сейчас не время забивать голову свадьбами.

Эти слова, смысл которых Урсула поняла только месяцы спустя, правдиво отражали в тот момент отношение Аурелиано не только к свадьбам, но ко всему, что не касалось войны. Он сам, глядя в дула ружей перед расстрелом, не сможет толком понять, как соединились в неразрывную цепь мелкие, но неотвратимые случайности, которые довели его до беды. Смерть Ремедиос не обернулась таким потрясением, какого он страшился. Скорее вызвала глубокий гневный протест, постепенно растворившийся в тихом и тоскливом чувстве обманутых надежд, которое походило на то, что он испытал, когда решил прожить жизнь без женщины. Он снова ушел с головой в работу, но не оставил привычку играть в домино со своим тестем. В доме, который траур окутал тишиной, ночные беседы крепче сдружили обоих мужчин. «Женись еще раз, Аурелиано, — говорил ему тесть. — У меня шесть дочерей, одна другой лучше». Однажды, в канун выборов, дон Аполинар Москоте вернулся из своей очередной поездки, немало озабоченный политическим положением в стране. Либералы собрались идти войной на консерваторов{55}. Поскольку Аурелиано в те времена смутно представлял себе, чем различаются консерваторы и либералы, тесть просвещал его, словами краткими и вразумительными. Либералы, говорил коррехидор, это масоны, плохие люди, готовые вешать на деревьях священников, позволить гражданский брак и развод, наделить незаконнорожденных такими же правами, как и законных детей, и разорвать страну на куски, объявить ее федерацией, чтобы не было никакой высшей власти. Консерваторы, которые получили власть непосредственно от Бога, напротив, борются за строгий порядок в обществе и за крепкие семейные устои; они всегда были защитниками веры Христовой и единой верховной власти и не намерены позволить, чтобы страну разодрали на автономные части. Исходя из принципа гуманности, — Аурелиано был солидарен с либералами в отношении прав для незаконнорожденных, но не мог понять, зачем надо впадать в такую крайность, как война, из-за вещей, которых нельзя потрогать руками. Он считал совершенно никчемной затею тестя вызвать еще шесть солдат с ружьями под командой сержанта наблюдать за выборами в городке, чуждом всяких политических страстей. Как только солдаты прибыли в Макондо, они тут же стали шнырять по домам и конфисковать охотничьи принадлежности, мачете и даже кухонные ножи, а потом раздали мужчинам старше двадцати одного года голубые бумажки с именами кандидатов от консерваторов и красные бумажки с именами кандидатов от либералов. Накануне выборов, в субботу, дон Аполинар Москоте лично зачитал указ, запрещавший с полуночи и в течение двух последующих суток продавать алкогольные напитки и собираться более чем по трое, если это не члены одной семьи. Выборы прошли без инцидентов. Около восьми утра в воскресенье на площади была установлена деревянная урна, охраняемая шестью солдатами. Голосовали абсолютно свободно, в чем вполне мог убедиться сам Аурелиано, который провел весь день вместе со своим тестем, следя за тем, чтобы никто не проголосовал более одного раза. В четыре часа дня громкая барабанная дробь на площади возвестила об окончании процедуры, и дон Аполинар Москоте опечатал урну бумажкой со своей подписью. В тот же самый вечер, играя в домино с Аурелиано, коррехидор велел сержанту сорвать наклейку и пересчитать голоса. Красных бумажек и голубых оказалось почти поровну, но сержант оставил только десять красных, а вместо остальных положил голубые. Затем урна была снова опечатана бумажкой и поутру отвезена в столицу провинции. «Либералы уж точно пойдут воевать», — сказал Аурелиано. Дон Аполинар не отрывал взгляда от своих фишек. «Если имеешь в виду подмену бюллетеней, не пойдут, — сказал он. — Там оставлено несколько красных, чтобы не дать им повода». Аурелиано понял, как тяжко приходится оппозиции. «Если бы я был либералом, — сказал он, — я пошел бы воевать из-за этого трюка с бумажками». Тесть посмотрел на него поверх очков.

— Эх, Аурелиано, — сказал он, — если бы ты был либералом, то, хоть ты мне зять, не видать бы тебе подмены бюллетеней, как своих ушей.

Городок привели в волнение вовсе не результаты выборов, а то, что солдаты не вернули назад ни ножей, ни ружей. Толпа женщин насела на Аурелиано с просьбой добиться от тестя разрешения получить кухонные ножи. Дон Аполинар Москоте сообщил зятю под строжайшим секретом, что солдаты увезли с собой конфискованное оружие в качестве доказательства того, что либералы готовятся к войне. Аурелиано оторопел от циничного откровения. Он ничего не сказал, но однажды вечером, когда в его присутствии Херинельдо Маркес и Магнифико Висбаль обсуждали с друзьями пропажу кухонных ножей, ему был задан вопрос: ты кто, либерал или консерватор? Аурелиано, не колеблясь, ответил:

— Если надо быть кем-то, я стал бы либералом, — сказал он, — потому что консерваторы — жулики.

На следующий день по настоянию друзей Аурелиано пошел на прием к доктору Алирио Ногере, чтобы тот избавил его якобы от колик в печени. Он даже не знал, в чем истинный смысл этой затеи. Доктор Алирио Ногера приехал в Макондо несколько лет назад с саквояжем таблеток без вкуса и запаха и с врачебным девизом, который звучал настораживающе: «Клин клином вышибай». В действительности он был просто очковтиратель. Невинное обличье безвестного медика маскировало террориста, который высокими ботинками прикрывал на щиколотке шрамы, оставшиеся от кандалов, которые он таскал пять лет. Его схватили во время первой федералистской вылазки, но он сумел бежать на остров Кюрасао{56}, облачившись в ненавистную ему одежду — сутану. К концу своего продолжительного изгнания, взбудораженный волнующими известиями, которые доставляли на Кюрасао беженцы из всех карибских государств, он отплыл оттуда на шхуне контрабандистов и объявился в Риоаче с кучей своих пилюлек, которые были не более чем кусочками сахара-рафинада, и с дипломом Лейпцигского университета{57}, собственноручно им изготовленным. И от разочарования пролил слезы. Весь пыл федералистов, который представлялся беглецам огнем бикфордова шнура, угас вместе с зыбкими предвыборными надеждами. Убитый горем, жаждущий только одного — прибиться к тихой пристани, где можно скоротать годы старости, мнимый гомеопат обосновался в Макондо. И жил там уже несколько лет в маленькой, заваленной пустыми пузырьками комнатушке за счет неизлечимых больных, которые, испробовав все средства, утешались сахарными пилюльками. Его агитаторские таланты дремали, пока представитель власти, дон Аполинар Москоте, был чисто декоративной фигурой. Все свободное время доктора Ногеры уходило на яркие воспоминания и на борьбу с собственной астмой. Близость выборов стала той путеводной нитью, за которую он снова уцепился, чтобы размотать клубок подрывных настроений. Доктор установил контакты с молодыми людьми городка, политически не искушенными, и развернул тайную подстрекательскую кампанию. Многочисленные красные бюллетени, брошенные в урну, — что дон Аполинар Москоте отнес за счет безответственности, свойственной молодым, — составили часть его плана; он погнал своих учеников голосовать, дабы они сами убедились: выборы — сплошной фарс. «Единственно действенный способ борьбы, — говорил он, — насилие». Большинство приятелей Аурелиано вдохновились идеей разрушить консервативный строй, но никто не решался доверить ему свои мечты, и не только из-за родственных связей с коррехидором, а из-за его уклончивости и замкнутости. Кроме того, все знали, что по наущению тестя Аурелиано опустил в ящик голубой бюллетень. Таким образом, лишь простая случайность выявила его истинные политические пристрастия и только чистое любопытство побудило пойти на такую глупую авантюру, как посещение врача с целью пожаловаться на придуманную болезнь. В грязной тесной клетушке, где пахло затхлостью и камфарой, его встретило существо, похожее на замшелую игуану, легкие которой тихо посвистывали при вдохе и выдохе. Ничего не спрашивая, доктор подвел Аурелиано к окну, оттянул ему нижнее веко и стал внимательно рассматривать. «Не тут, — сказал Аурелиано, как его научили. Нажал кончиками пальцев на печень и добавил: — Вот здесь. Так болит, что я ночи не сплю». Тогда доктор Ногера занавесил окно — мол, слишком жарит солнце — и простыми словами объяснил, почему долг всех патриотов — уничтожить всех консерваторов. В течение нескольких дней Аурелиано носил в кармане флакончик. Каждые два часа открывал пробку, вытряхивал на ладонь три пилюли, кидал их на язык и медленно сосал. Дон Аполинар Москоте подсмеивался над его верой в гомеопатию, но зато заговорщики видели, что это свой человек. Почти все взрослые отпрыски основателей Макондо впутались в это дело, хотя никто из них не знал, какова конкретная цель заговора, который их сплотил. Однако, когда доктор открыл эту тайну Аурелиано, тот сразу поставил крест на своем участии. Хотя он был убежден в необходимости быстрейшим образом покончить с режимом консерваторов, план действий его ужаснул. Доктор Ногера был фанатичным сторонником индивидуального террора. Его стратегия сводилась к такой организации отдельных покушений, чтобы в итоге нанести единый мощный удар государственного масштаба и разом убрать всех правительственных чиновников вместе с их семьями, а главное — прихлопнуть детей, вырвать консерваторов с корнями. Дон Аполинар Москоте, его супруга и шесть их дочерей, конечно, значились в списках.

— Вы не либерал и либералом от вас не пахнет, — сказал Аурелиано ровным голосом. — Вы обыкновенный душегуб.

— В таком случае, — ответил так же спокойно доктор, — возврати мне флакончик. Он тебе больше не нужен.

Лишь спустя шесть месяцев Аурелиано узнал, что доктор признал его абсолютно недееспособной личностью, безнадежно сентиментальным человеком, подверженным меланхолии и отрицающим коллективные мероприятия. За ним стали следить, боясь, что он донесет. Аурелиано успокоил приятелей: он не обронит ни слова, но в ту ночь, когда они придут убивать семью Москоте, он будет защищать дом до последней капли крови. Его решимость была столь впечатляюща, что всю операцию отодвинули на неопределенный срок. Именно в эти дни Урсула спросила у него совета относительно брака Пьетро Креспи и Амаранты, а он ответил, что не время об этом думать. Всю неделю он носил за пазухой старинный пистолет. Охранял своих друзей. После обеда заходил на чашку кофе к Хосе Аркадио и Ребеке, которые взялись за устройство своего жилья, а с семи вечера играл в домино с тестем. В обеденный час Аурелиано беседовал с Аркадио, ныне уже здоровенным парнем, которого все сильнее одолевали воинственные настроения и думы о войне. В школе, где у Аркадио наряду с едва ли не младенцами были ученики старше его по возрасту, парень подхватил лихорадку либерализма. Говорил о том, что надо расстрелять падре Никанора, а храм переделать в школу и провозгласить свободную любовь. Аурелиано старался умерить его энтузиазм. Советовал быть осторожнее и благоразумнее. Аркадио оставался глух к его здравомыслию и всем доводам, а на людях упрекнул в слабости характера. Аурелиано выжидал. Наконец, в начале декабря, взволнованная Урсула ворвалась в мастерскую:

— Война! Война!

В действительности война разразилась уже три месяца назад. Вся страна находилась на военном положении. Единственный человек, об этом знавший, был дон Аполинар Москоте, но он ничего не говорил даже собственной жене, пока не прибыла в Макондо военная часть, имевшая приказ с ходу захватить городок. Солдаты вошли бесшумно, на рассвете, с двумя легкими пушками, которые тащили мулы, и школа была превращена в казарму. В шесть вечера ввели комендантский час. На сей раз обыск был более суров, чем раньше, и из каждого дома вынесли даже лопаты, мотыги и тяпки. Выволокли доктора Ногеру, прикрутили на площади к дереву и расстреляли без объявления приговора. Падре Никанор попытался было усмирить военных чудом левитации, но один из солдат приземлил его ударом приклада. Либералистские страсти быстро улеглись при безмолвном терроре. Аурелиано, бледный, непроницаемый, продолжал играть в домино со своим тестем. Он понимал, что, несмотря на свой нынешний чин главы и коменданта городка, дон Аполинар Москоте опять стал властью чисто номинальной. Решения принимал войсковой капитан, который каждое утро взимал налог, специально введенный для защиты общественного порядка. Четверо солдат под его началом силой отняли одну женщину, укушенную бешеной собакой, у членов ее семьи и умертвили прикладами тут же на улице. Однажды в воскресенье, спустя две недели со дня оккупации, Аурелиано зашел к Херинельдо Маркесу и с обычной невозмутимостью попросил чашку кофе без сахара. Когда они остались на кухне одни, Аурелиано заговорил таким властным тоном, какого никто не ожидал. «Собирай ребят, — сказал он. — Пойдем воевать». Херинельдо Маркес подумал, что ослышался.

— Где мы возьмем оружие? — спросил он.

— У них, — ответил Аурелиано.

Во вторник ночью, после отчаянно смелой вылазки двадцати человек моложе тридцати лет под началом Аурелиано Буэндии, вооруженных столовыми ножами и железными заточками, гарнизон был разгромлен, нападавшие захватили оружие и расстреляли в патио капитана и четырех солдат, убивших женщину.

В эту же ночь, под грохот ружейных залпов расстрельной команды, юный Аркадио был назначен главой и комендантом города. Женатые мятежники едва успели проститься со своими супругами, которых оставляли на произвол судьбы. Они ушли на заре под радостные крики избавленных от террора горожан, чтобы примкнуть к войскам революционного генерала Викторио Медины, который, по последним сведениям, шел к Манауре. Перед тем как уйти, Аурелиано вытащил дона Аполинара Москоте из шкафа. «Не надо волноваться, тесть, — сказал он ему. — Новая власть гарантирует, под честное слово, личную безопасность вам и вашей семье». Дон Аполинар Москоте с трудом узнал в этом заговорщике с винтовкой за плечами и в высоких сапогах того, кто приходил к нему играть в домино до девяти вечера.

— Это идиотство, Аурелиано, — воскликнул он.

— Вовсе не идиотство, — отвечал Аурелиано. — Это — война. И больше не называйте меня Аурелиано. Я теперь — полковник Аурелиано Буэндия.

Полковник Аурелиано Буэндия поднял тридцать два вооруженных мятежа, и все они были подавлены. У него было семнадцать сыновей от семнадцати разных женщин, и всех их порешили — друг за другом — в одну ночь, еще до того как старшему исполнилось тридцать пять. Он сумел избежать четырнадцати покушений на свою жизнь, семидесяти трех засад и расстрела. Остался в живых после такой дозы стрихнина в кофе, которая вполне могла убить лошадь. Отказался от ордена Особых Заслуг, пожалованного ему президентом Республики. Стал верховным главнокомандующим революционными силами — взяв в руки суд и власть во всей стране до самых ее окраин — и человеком, наводящим страх на правительство, но он никогда не позволял себя фотографировать. Отверг пожизненную пенсию, назначенную ему после войны, и до преклонных лет жил за счет своих золотых рыбок, которых делал в своей мастерской в Макондо. Хотя он всегда сам вел солдат в бой, свое единственное ранение он нанес себе сам после подписания Неерландской капитуляции{58}, которая положила конец почти двадцатилетней гражданской войне. Он разрядил себе в грудь пистолет, но пуля прошла навылет, не задев ни одной жизненно важной артерии. Единственное, что от всего этого осталось, была улица в Макондо, носившая его имя.  Однако, как он признался за несколько лет до своей естественной кончины, ему об этом и не мечталось тем утром, когда он уходил со своими двадцатью парнями на соединение с силами генерала Викторио Медины.

— На тебя оставляем Макондо, — коротко сказал он Аркадио перед уходом. — Оставляем город в полном порядке, постарайся, чтобы он стал еще краше.

Аркадио на свой лад истолковал пожелание. Он облачился в придуманный им самим мундир с маршальскими галунами и эполетами, увиденный в какой-то книге Мелькиадеса, и подвесил на пояс саблю с золотыми кистями, взятую у расстрелянного капитана. При входе в городок поставил две пушки, обрядил в военную форму своих бывших учеников, взбудораженных зажигательными призывами учителя, дал им оружие и отправил шагать по улицам, чтобы пришлый люд думал, будто город укреплен на славу. Это был обоюдоострый маневр, ибо, когда правительство, не решавшееся подступиться к Макондо месяцев десять, наконец на это пошло, городок был атакован столь несоразмерно большими силами, что со всяким сопротивлением было покончено за полчаса. С первого же дня своего правления Аркадио проявил пристрастие к декретам. Он оглашал до четырех декретов в день, касающихся всего, что взбредало ему в голову. Ввел обязательную воинскую повинность с восемнадцати лет, объявил общественным достоянием всех животных, бродящих по улицам после шести вечера, и обязал всех престарелых мужчин носить красную повязку на руке. Посадил падре Никанора под домашний арест, грозя расстрелом, и разрешил ему служить мессы и звонить в колокола лишь по случаю побед либералов. Дабы все убедились, что с ним шутки плохи, Аркадио приказал расстрельной команде выйти на площадь и упражняться в стрельбе по огородному пугалу. Сначала этого никто не принял всерьез. В конце концов, солдатики были теми же школярами, играющими во взрослых. Но однажды вечером, когда Аркадио входил в заведение Катарины, трубач из ансамбля приветствовал его трубным гласом, что вызвало всеобщее веселье, и он велел расстрелять музыканта за неуважение власти. Тех, кто протестовал, посадил на хлеб и воду, а ноги защемил колодой-сепо{59}, которую установили в одной из школьных комнат. «Ты — убийца! — кричала Урсула всякий раз, когда узнавала о его тиранствах. — Если Аурелиано об этом услышит, он тебя на месте расстреляет, и я буду только рада». Но ничего не помогало. Аркадио продолжал закручивать гайки с необъяснимой лютостью и превратился в самого жестокого правителя из тех, кто управлял Макондо. «Пусть теперь почувствуют разницу, — говорил при случае дон Аполинар. — Вот он, либеральный рай». Аркадио про это донесли. Во главе патруля он ворвался в дом, расколотил мебель, отхлестал дочерей и уволок с собой дона Аполинара Москоте. Когда Урсула, крича на весь город от гнева и позора, потрясая просмоленной плетью, ворвалась во двор казармы, Аркадио уже сам, лично готовился скомандовать «пли!» расстрельной команде.

— Только посмей, приблудок! — бросилась она к нему.

И прежде чем Аркадио опомнился, на него обрушился удар плети. «Только посмей, убийца! — вопила Урсула. — Тогда и меня прикончи, сукин ты сын! Не знаю куда деваться со стыда — вырастила такого зверя!» Плеть свистела со страшной силой, удары загнали Аркадио в дальний угол двора, где он улиткой втянулся в мундир. Потерявший сознание дон Аполинар Москоте был привязан к тому столбу, где раньше висело огородное пугало, разметанное вдрызг на учебных стрельбах. Мальчишки из расстрельной команды дали тягу, боясь, что Урсула выместит на них остаток ярости. Но она даже не оглянулась. Бросила Аркадио в его исполосованном мундире, рычащего от боли и бешенства, и отвязала дона Аполинара Москоте, чтобы отправить его домой. Перед уходом из казармы Урсула высвободила всех арестантов из колоды-сепо.

С этого дня она командовала в городке. Снова ввела воскресные мессы, сняла с пожилых людей красные нарукавные повязки и отменила драконовские декреты. Но, невзирая на силу духа, Урсула оплакивала свою несчастную судьбу. Она чувствовала себя такой одинокой, что готова была довольствоваться обществом супруга, забытого под каштаном. «Вот с чем мы остались, — говорила она ему, а июньские ливни грозили обрушить пальмовый навес. — Дом опустел, сыновья наши рассеялись по белу свету, и мы с тобой опять одни, как вначале». Хосе Аркадио Буэндия, опустившийся на дно безумия, был глух к ее стенаниям. На первой стадии своего помешательства он что-то бубнил по-латыни, извещая об отправлении надобностей. В короткие светлые промежутки, когда Амаранта приносила ему еду, он делился с ней своими душевными муками и покорно давал ставить себе пиявки и горчичники. Но в ту пору, когда Урсула приходила к нему жаловаться на судьбу, он уже утратил всякое чувство реальности. Она мыла его по частям на скамеечке и рассказывала о делах семейных. «Аурелиано ушел воевать, прошло уже больше четырех месяцев, а мы ничего о нем не знаем, — говорила она ему, растирая спину намыленной мочалкой. — Хосе Аркадио вернулся, стал здоровенным парнем, перерос тебя на голову и весь расшит узорами в крестик, только стыда нам не обобраться». Ей показалось, однако, что плохие новости наводят тоску на мужа. И тогда принялась морочить ему голову. «Да ты не слушай мою болтовню, — говорила она, присыпая золой его экскременты и собирая их на лопату. — Богу было угодно, чтобы Хосе Аркадио и Ребека поженились, и теперь они очень счастливы». Урсула врала с таким вдохновением, что сама стала утешаться собственными выдумками. «Аркадио теперь — мужчина разумный, — говорила она, — и очень смелый, и вообще очень видный в своем мундире и при большой сабле». По существу, ее слова адресовались покойнику, ибо Хосе Аркадио Буэндия уже был по ту сторону земных забот. Но она продолжала говорить. Он выглядел таким беспомощным, таким ко всему безразличным, что ей захотелось снять с него веревку. Но он не двинулся с места. Так и оставался на скамеечке под солнцем и дождем, словно привязь вообще ничего не значила и неизвестная сила, не сравнимая ни с какими видимыми путами, приковывала его к каштану. В августе, когда зима превращается в вечность{60}, Урсула смогла наконец сообщить ему нечто правдоподобное.

— Слышь-ка, на нас так и валится счастье, — сказала она ему. — Этот итальянец с пианолой и Амаранта скоро поженятся.

В самом деле, дружба Амаранты и Пьетро Креспи весьма окрепла, чему способствовала снисходительность Урсулы, которая на сей раз не сочла необходимым сторожить их свидания. Это была сумеречная помолвка. Итальянец приходил на закате дня, с гарденией в петлице, и переводил Амаранте сонеты Петрарки. Они сидели в галерее, пропитанной ароматом роз и душицы, он читал, а она плела кружево, и оба не проявляли ни малейшего интереса к исходу далеких сражений и сообщениям с мест боев, и лишь москиты вынуждали их искать спасения в зале. Чувствительность Амаранты, ее неназойливая, но обволакивающая нежность оплетали жениха невидимой паутиной, которую он осязал и старался прорвать своими бледными, без колец, пальцами и удалиться из дома ровно в восемь. Они составили прелестный альбом почтовых открыток, которые Пьетро Креспи получал из Италии. Каких тут только не было влюбленных пар на лоне природы среди виньеток из пробитых стрелами сердец и золоченых лент в клювах голубков. «Я узнаю этот парк во Флоренции, — говорил Пьетро Креспи, в который раз перебирая открытки. — Только протянешь руку с крошками, а птички тут как тут». Иногда при виде легкого акварельного наброска Венеции ностальгия обращала в тонкое цветочное благоухание тошнотворный запах тины и моллюсков, гниющих в канале. Амаранта вздыхала, смеялась и мечтала о второй родине с прекрасными женщинами и мужчинами, которые лепечут по-детски, и о древних городах, от былого величия которых остались только коты, бродящие среди развалин. Переплыв океан в поисках счастья, приняв за счастье страсть, которую будили похотливые руки Ребеки, Пьетро Креспи нашел любовь. Любовь принесла с собой благоденствие. Его магазин занимал в ту пору почти целый квартал и стал источником фантазии, где были и флорентийские колокола в миниатюре, отмечавшие ход часов своим перезвоном, и музыкальные шкатулки из Сорренто, и китайские пудреницы, игравшие при открытой крышке мелодию из пяти нот, и все музыкальные инструменты, какие только можно себе представить, и все заводные игрушки, какие можно придумать. Бруно Креспи, его младший брат, управлял магазином, потому что не имел слуха для работы в музыкальной школе. Благодаря братьям Креспи Турецкая улица со своей ослепительной выставкой потешных штуковин превратилась в аллею душевного отдохновения, где забывали о тиранстве Аркадио и далеком кошмаре войны. Когда Урсула распорядилась о возобновлении церковной службы, Пьетро Креспи подарил храму немецкую фисгармонию, создал детский хор и разучил с ним церковные песнопения, которые заметно украсили мрачноватые мессы падре Никанора. Никто не сомневался, что Амаранта будет счастливой супругой. Не торопясь с выражением своих чувств, подчиняясь законам естественного влечения сердец, жених и невеста подошли к такой черте, когда оставалось лишь назначить дату свадьбы. Никаких препятствий не предвиделось. Урсула втайне винила себя за то, что бесконечными отсрочками изломала жизнь Ребеки, и не собиралась снова мучить себя угрызениями совести. Строгий траур по Ремедиос отошел на второй план из-за военной смуты, ухода Аурелиано, тиранства Аркадио и изгнания Хосе Аркадио и Ребеки. В ожидании неминуемой свадьбы Пьетро Креспи предложил, чтобы Аурелиано Хосе, к которому он питал почти отцовскую любовь, считался бы его старшим сыном. Все заставляло полагать, что Амаранту ждет безоблачное счастье. Но, в противоположность Ребеке, она не проявляла нетерпения. С таким же упорством, с каким она прокладывала мережки на скатертях, плела великолепную тесьму и вышивала крестиком павлинов, она ждала, когда Пьетро Креспи уступит велению своего сердца. Этот час настал с приходом грозных октябрьских ливней. Пьетро Креспи снял корзиночку с вышиванием у Амаранты с колен и схватил ее за руку. «Я больше не в силах ждать, — сказал он. — Мы поженимся в следующем месяце». Амаранта не шелохнулась, ощутив прикосновение его ледяных ладоней. Выдернула стиснутые пальцы — словно зверек выпрыгнул из клетки — и снова принялась за работу.

— Не глупи, Креспи, — усмехнулась она. — Лучше умереть, чем выйти за тебя.

Пьетро Креспи потерял всякое самообладание. Лил слезы без стеснения, заламывал руки в отчаянии, но изменить ее решение не сумел. «Не теряй времени, — сквозь зубы процедила Амаранта. — Если ты действительно меня любишь, забудь дорогу в наш дом». Урсула со стыда чуть умом не тронулась. Пьетро Креспи в мольбах едва душу не вывернул наизнанку. Он дошел до крайней степени унижения. Плакал весь вечер в подол Урсулы, которая была готова на многое, лишь бы его утешить. Люди видели, как дождливыми ночами ходит он возле дома под шелковым зонтиком, стараясь углядеть свет в спальне Амаранты. Никогда он так элегантно не одевался, как в эту пору. Его благородная голова римского императора-мученика словно украсилась ореолом величия. Он донимал подруг Амаранты, приходивших к ней в галерею вышивать, просьбами о помощи. Он забросил дела. Проводил все дни в задней комнате магазина, сочиняя душещипательные послания, которыми — вместе с сухими цветочными лепестками и мертвыми бабочками — засыпал Амаранту и которые она возвращала, не раскрывая. Он запирал двери и часами играл на цитре. Однажды ночью он запел. Макондо проснулся и впал в оцепенение, завороженный звуками цитры, рожденными наверняка в этом мире, и голосом, которому по силе любви, конечно, не было равных на всей земле. И Пьетро Креспи увидел свет в окнах всего городка, кроме окна Амаранты. Второго ноября, в день поминовения усопших, его брат открыл магазин и остолбенел: все лампы были зажжены, все музыкальные шкатулки играли, все часы били в неурочный час, а среди этого дикого концерта, упав головой на стол, сидел Пьетро Креспи с перерезанными бритвой венами на руках, опущенных в таз с росным ладаном.

Урсула распорядилась совершить обряд бдения в ее доме. Падре Никанор отказался читать заупокойную и хоронить самоубийцу в святой земле. Урсула не сдалась. «Как и почему — ни вам, ни мне не понять, но этот человек — святой, — сказала она. — И я похороню его, даже против вашей воли, рядом с могилой Мелькиадеса». Так она и сделала, заручившись поддержкой городка и устроив великолепные похороны. Амаранта не выходила из спальни. Лежа в постели, она слышала плач Урсулы, шаги и ропот людей, толпившихся в доме, вопли плакальщиц, а потом — глубокую тишину, пахнувшую растоптанными цветами. Еще долгое время ей чудился в сумерках лавандовый аромат Пьетро Креспи, но она нашла в себе силы не поддаться галлюцинации. Урсула не замечала дочь. Даже не подняла глаз, когда однажды днем Амаранта пришла на кухню и положила руку на угли в печи и держала, пока боль стала такой, что уже ничего не чувствовалось, кроме тошнотворного запаха паленого мяса. Таково «ослиное лекарство» от угрызений совести. Несколько дней она ходила по дому, держа руку в чаше с яичным белком, а когда ожоги зажили, казалось, что яичный белок исцелил и ее сердечные раны. Единственный неизгладимый след, который оставила трагедия, была черная креповая повязка, которую она надела на обожженную руку и носила до самой смерти.

Аркадио совершил акт высокой гуманности, объявив специальным декретом всеобщий траур по случаю смерти Пьетро Креспи. Урсула восприняла это как возвращение заблудшей овцы. Но она ошиблась. Аркадио был потерян не с той поры, как надел военный мундир, а в начале начал. Она полагала, что воспитывает его, как сына, как Ребеку, не балуя и не обделяя. Тем не менее Аркадио оставался одиноким ребенком, по-своему переживавшим и поветрие бессонницы, и лихорадочную деятельность Урсулы, и бредовые затеи Хосе Аркадио Буэндии, и затворничество Аурелиано, и соперничество — не на жизнь, а на смерть — Амаранты с Ребекой. Аурелиано научил его читать и писать между делом и мимоходом, как чужой человек. Правда, дарил ему свою одежду, которую латала Виситасьон, ибо вещи были сильно поношены. Аркадио страдал из-за больших не по размеру ботинок, из-за потрепанных штанов, из-за своей широкой женской задницы. Ни с кем он не разговаривал так свободно, как с Виситасьон и Катауре на их языке. Мелькиадес был единственным, кто серьезно им занимался, читал ему свои непонятные тексты и учил искусству дагерротипии. Никто бы не поверил, как много слез Аркадио пролил после смерти старого цыгана и с каким отчаянием надеялся оживить его, безуспешно ища рецепт в бумагах старика. Школа, где его слушались и уважали, а затем власть с ее беспрекословными декретами и с ее достославным мундиром освободили Аркадио от груза прежних печалей. Однажды ночью в заведении Катарины кто-то осмелился сказать ему: «Ты недостоин фамилии, которую носишь». Вопреки всем ожиданиям, Аркадио не отдал приказа о расстреле.

— Честь и хвала моей семье, — сказал он. — Но я не Буэндия.

Те, кто знал тайну его усыновления, подумали, услышав ответ, что он в курсе событий, но на самом деле он до конца остался в неведении. К Пилар Тернере, своей матери, от присутствия которой в темной комнате с дагерротипами кровь бросалась ему в голову, он испытывал такое неодолимое влечение, какое к ней сначала испытывал Хосе Аркадио, а затем и Аурелиано. Хотя она утратила свое былое очарование и свой искрометный смех, он ее искал и находил по легкому запаху гари. Незадолго до войны, в полдень, когда она позже обычного пришла в школу за своим младшим сыном, Аркадио поджидал ее там в комнате, где обычно отдыхал в час сьесты и где потом поставил колоду-сепо. Пока мальчик играл в патио, он ждал ее в гамаке, дрожа от желания, зная, что Пилар Тернера непременно должна пройти мимо. Она вошла. Аркадио схватил ее за руку и попытался втащить в гамак. «Нет, не могу, не могу, — говорила в страхе Пилар Тернера. — Поверь, я очень хотела бы доставить тебе удовольствие, но — Бог свидетель, я не могу». Аркадио сгреб ее за талию своими мощными, как у всех Буэндия, руками, и от прикосновения к ней свет перед ним померк. «Не прикидывайся святошей, — сказал он. — Все знают, что ты потаскуха». Пилар подавила тошноту, которую в ней самой вызывала ее презренная доля.

— Дети увидят, — пробормотала она. — Лучше оставь дверь открытой сегодня ночью.

Аркадио ждал ее той ночью в гамаке, дрожа как в ознобе. Ждал, не смыкая глаз, слушая трескотню предутренних безумолчных сверчков и мерные перегуды выпи, и все больше приходил к убеждению, что она его обманула. Вдруг, когда желание перешло в ярость, дверь отворилась.

Спустя несколько месяцев, глядя в дула ружей перед расстрелом, Аркадио снова услышит робкие шаги в школьной комнате и стук невидимых скамеек; различит во тьме плотный абрис тела и ощутит колебание воздуха от ударов сердца, которое было не его сердцем. Он протянул руку и встретил другую руку с двумя кольцами на одном пальце, готовую утонуть в кромешном мраке. Он почувствовал напряжение всех ее жилок, пульс ее несчастья и влажную ладонь с линией жизни, усеченной в основании большого пальца по воле смерти. И тогда он понял, что это не та женщина, которую он ждет, она пахнет не легкой гарью, а цветочным бриолином, и груди — округлые, упругие, с маленькими, как у мужчин, сосками, и вход в лоно — твердый и круглый, как орех, и хаотичные ласки воспламененной невинности. Она была девушкой и носила громоздкое имя: Санта София де ла Пьедад[3]. Пилар Тернера отдала ей пятьдесят песо, половину своих многолетних сбережений, чтобы она сделала то, что требовалось сделать. Аркадио часто видел ее в продуктовой лавочке родителей, но никогда не замечал, потому что у нее был редкий дар появляться лишь в нужный момент. Но с этого дня она кошечкой свернулась в тепле его подмышки. Она приходила в школу в часы сьесты — с позволения родителей, которым Пилар Тернера отдала вторую часть своих сбережений. Позже правительственные войска выгнали любовников из школы, и они предавались любви среди коробок из-под масла и мешков из-под маиса сзади лавочки. К тому времени, когда Аркадио был назначен главой и военным комендантом городка, они уже родили дочь.

Единственными родственниками, которые об этом знали, были Хосе Аркадио и Ребека, с которыми Аркадио водил тогда дружбу, основанную не столько на родстве, сколько на общих интересах. Супружеское ярмо согнуло шею Хосе Аркадио. Жесткий характер Ребеки, ненасытность ее чресел, ее неуемное тщеславие укротили буйный норов супруга, который из лентяя и развратника превратился в большую рабочую скотину. В доме у них были чистота и порядок. Ребека распахивала двери на заре, и ветер с кладбища влетал через двери в патио и белил стены и уплотнял мебель прахом покойников. Охота есть землю, «клуп-клуп» родительских костей, кипение крови возле вялого Пьетро Креспи — все это уже покоилось на чердаке памяти. Целые дни Ребека вышивала у окна, нимало не печалясь о бедствиях войны, а когда глиняная посуда на полке начинала позвякивать, она вставала разогревать обед еще до того, как на пороге появлялись поджарые охотничьи псы и вслед за ними гигант с двустволкой и в сапогах со шпорами, порой тащивший на плече оленя и почти всегда — связку диких уток или кроликов. Однажды, в самом начале своего правления, к ним вдруг нагрянул Аркадио. Они не видели его с тех пор, как ушли из дома, но он держался так дружески и по-свойски, что они предложили ему разделить с ними обед.

Только за кофе Аркадио сообщил о цели своего посещения: к нему поступил донос на Хосе Аркадио. Сообщалось, что последний, распахав сначала свой патио, прихватил и соседние земли, а потом свалил изгороди и разрушил многие ранчо, погнав на них своих быков, и в итоге завладел лучшими наделами в округе. Крестьян, которые еще не разорились, потому что ему не были нужны их земли, он обложил налогом, взимать который приходил каждую субботу с двустволкой и гончими псами. Хосе Аркадио этого не отрицал. Но заявил, что имеет законное право на узурпированные земли, ибо наделы распределял его отец, Хосе Аркадио Буэндия, во времена строительства Макондо, и, как он считал, можно доказать, что отец уже тогда был не в своем уме, ибо раздавал земли, на самом деле принадлежавшие семье. Однако обращения к закону не потребовалось, так как Аркадио не собирался вершить правосудие. Он просто предложил организовать контору по регистрации земельной собственности, чтобы Хосе Аркадио получил официальные бумаги на право вечного владения захваченной землей, с тем условием, что Хосе Аркадио уступит сбор налогов местной власти. Они ударили по рукам. Несколько лет спустя, когда полковник Аурелиано Буэндия проверял земельные книги, он обнаружил, что на имя брата были записаны все земли, тянувшиеся от его патио на холме до самого горизонта, включая кладбище, и что, таким образом, за одиннадцать месяцев своего правления Аркадио поживился не только всякими земельными налогами, но и поборами с горожан за право хоронить покойников в угодьях Хосе Аркадио.

Урсула лишь месяцы спустя узнала о том, что уже знали все, но помалкивали, дабы не причинять ей лишних страданий. Она сама почуяла недоброе. «Аркадио строит себе дом», — сообщила она с наигранной радостью супругу, стараясь влить ему в рот ложку тыквенного сиропа. Но невольно вздохнула: «Не знаю, не нравится мне все это». Позже, когда ей стало известно, что Аркадио не только построил дом, но и обставил его венской мебелью, она утвердилась в своих подозрениях: он растрачивает общественные деньги. «Ты — позор нашей семьи», — крикнула она ему однажды в воскресенье после мессы, увидев, как он в новом доме играет в карты со своими офицерами. Аркадио не взглянул на нее. Только тогда узнала Урсула, что у него есть шестимесячная дочь и что Санта София де ла Пьедад, с которой он живет, не сочетавшись браком, снова беременна. Она решила послать письмо полковнику Аурелиано Буэндии, разыскать его, где бы он ни был, и сообщить о том, что творится в Макондо. Однако события самых ближайших дней не только помешали ей, но даже заставили раскаяться в своих намерениях. Война, которая до сего времени была только словом для обозначения чего-то далекого и туманного, обратилась в драматическую реальность. В конце февраля в Макондо появилась старуха самого жалкого вида с осликом, груженным вениками. Она выглядела такой несчастной, что сторожевой патруль пропустил ее в город без лишних слов, как пропускал бродячих торговцев, часто приходивших сюда из других городов низины. Она направилась прямо в казарму. Аркадио принял ее в бывшей школьной зале, превращенной в своего рода военный склад, где грудились у стен или висели на крюках гамаки, громоздились в углах циновки, валялись на полу винтовки и карабины и даже охотничьи ружья. Старуха распрямила плечи, отдавая честь по-военному, и представилась:

— Полковник Грегорио Стевенсон.

Он принес плохие вести. По его словам, последние очаги сопротивления либералов были подавлены. Полковник Аурелиано Буэндия, который с боями отступал от Риоачи, поручил ему переговорить с Аркадио. Макондо следует сдать без сопротивления, выдвинув одно условие: противник — под честное слово — должен сохранить жизнь либералам и их имущество. Аркадио с жалостью смотрел на этого странного посланца, выглядевшего точь-в-точь как старуха-беженка.

— У вас, конечно, есть какое-нибудь письменное послание ко мне, — сказал он.

— Конечно, — ответил нарочный, — у меня его нет. Нетрудно понять, что при нынешних обстоятельствах нельзя брать с собой ничего такого.

Между тем он вытащил из лифа и положил на стол золотую рыбку. «Думаю, этого достаточно», — сказал он. Аркадио убедился, что это действительно была одна из рыбок, сделанных полковником Аурелиано Буэндией. Но кто-нибудь мог купить ее еще до войны или украсть, и потому рыбка не может служить в качестве пропуска. Гонец для удостоверения личности пошел даже на то, чтобы выдать военную тайну. Он сообщил, что ему поручено добраться до Кюрасао, где надо завербовать беженцев из стран всего Карибского бассейна и приобрести оружие и боеприпасы, чтобы в конце года осуществить вооруженное нападение с моря. Веря в успех высадки, полковник Аурелиано Буэндия полагает, что в данное время нельзя приносить ненужные жертвы. Но Аркадио был непреклонен. Он велел посадить гонца в тюрьму до выяснения обстоятельств и решил защищать городок до последнего солдата.

Долго ожидать не пришлось. Донесения о поражениях либералов становились все более частыми и подробными. К концу марта одним нежданно дождливым утром напряженное спокойствие предыдущих недель вдруг взорвалось трубным сигналом тревоги, а затем — пушечным выстрелом, которым была снесена церковная колокольня. По правде сказать, желание Аркадио сопротивляться выглядело сущим безумием. Под командой у него было около пятидесяти плохо вооруженных парней, имевших не более двадцати патронов на каждого. Среди них, однако, имелись его бывшие ученики, распаленные громкими лозунгами, готовые пожертвовать жизнью во имя пропащего дела. В топоте солдатских сапог, в грохоте пушечных залпов, в сумятице противоречивых приказов, среди бестолковой ружейной пальбы и бессмысленных трубных сигналов так называемый полковник Стевенсон с трудом отыскал Аркадио. «Не дайте мне умереть позорной смертью в колоде, да еще в этих женских тряпках, — сказал он. — Если умирать, так умирать в бою». Его слова подействовали. Аркадио распорядился, чтобы ему выдали ружье с двадцатью патронами и поставили с пятью солдатами защищать казарму, а сам он со своим главным штабом вознамерился руководить всей обороной. Ему, однако, не удалось добраться до дороги из Макондо в низину. Баррикады были разрушены, и защитники сражались с атакующими на улицах — сначала расходуя ружейные патроны, потом разряжая револьверы и, наконец, схватившись врукопашную. Хотя поражение было неминуемо, некоторые женщины, вооружившись палками и кухонными ножами, бросились на улицу. В этой сутолоке Аркадио натолкнулся на Амаранту, которая искала его, озираясь как сумасшедшая, в одной ночной рубашке, с двумя старыми пистолетами Хосе Аркадио Буэндии. Он отдал свою винтовку офицеру, который в стычке лишился оружия, и нырнул с Амарантой в боковую улочку, чтобы доставить ее домой. Урсула ждала в дверях, не замечая снарядов, которые пробили брешь в фасаде соседнего дома. Ливень стихал, но дороги были скользкими и вязкими, как размякшее мыло, и за десять шагов впереди разливалась темень. Аркадио толкнул Амаранту к Урсуле и хотел пальнуть в двух солдат, которые не целясь открыли огонь из-за угла. Но дедовские пистолеты, лежавшие многие годы в шкафу, дали осечку. Заслоняя Аркадио своим телом, Урсула принуждала его отходить к двери.

— Да иди же, ради Бога! — кричала она. — Хватит глупостей!

Солдаты взяли их на мушку.

— Отойдите от него, сеньора! — гаркнул один из них. — Или мы не отвечаем!

Аркадио оттолкнул Урсулу и сдался. Вскоре затихла ружейная пальба. Сопротивление длилось менее часа. Люди Аркадио, все до одного, погибли, пытаясь сдержать натиск трехсот солдат. Последним оплотом стала казарма. Перед боем новоявленный полковник Грегорио Стевенсон отпустил на свободу всех заключенных и приказал своим людям встретить неприятеля на улице. Сам он так быстро шнырял от одного окна к другому и так метко расстрелял все свои двадцать патронов, что создалось впечатление, будто казарма сильно укреплена, и нападающие разнесли ее вдребезги пушечными залпами. Капитан, руководивший операцией, очень удивился, увидев безлюдные развалины и лишь одного мертвеца в подштанниках с винтовкой без патрона, зажатой в его оторванной руке, которая валялась рядом. Его густая женская шевелюра была скручена в узел и подколота гребешком на затылке, а на шее висела ладанка с золотой рыбкой. Перевернув труп носком сапога, чтобы разглядеть лицо, капитан застыл в изумлении. «Паскуда!» — вырвалось у него. Подошли другие офицеры.

— Глядите, куда его занесло, — сказал капитан. — Это Грегорио Стевенсон.

На рассвете по приговору военного трибунала Аркадио был расстрелян у кладбищенской стены. В последние два часа жизни он никак не мог понять, почему исчез страх, мучивший его с детства. Бесстрастно, даже не стараясь выказывать свое неизвестно откуда взявшееся мужество, он выслушивал бесчисленные пункты обвинения. Он думал об Урсуле, которая в этот час, наверное, пьет кофе с Хосе Аркадио Буэндией под каштаном. Думал о своей восьмимесячной дочери, еще не получившей имени, и о ребенке, который родится в августе. Думал о Санта Софии де ла Пьедад, которая вчера вечером коптила оленину к субботнему обеду, и затосковал по ее волосам, ниспадавшим на плечи, и по ресницам, будто приклеенным. Он думал о людях без всякой сентиментальности, беспощадно подводя итоги своей жизни, начиная понимать, что в действительности очень любит тех, кого так сильно ненавидел. Представитель трибунала произносил заключительную речь, и только тогда Аркадио сообразил, что прошло уже два часа. «Даже если бы все пункты обвинения не были подтверждены более чем достаточными уликами, — говорил председатель, — неоправданное, преступное безрассудство, проявленное обвиняемым, который послан своих подчиненных на верную гибель, заслуживает того, чтобы ему был вынесен смертный приговор». На обломках этой школы, где впервые к нему пришла уверенность в своей власти, и за несколько метров от места, где он испытал неуверенность в любви, Аркадио показались забавными эти формальности, нужные для смерти. В общем-то ему была нужна не смерть, а жизнь, и поэтому, когда зачитали приговор, он ощутил не страх, а тоску. Он молчал, пока его не спросили, какова его последняя воля.

— Скажите моей жене, — ответил он недрогнувшим голосом, — пусть девочку назовут Урсулой. — Помолчав секунду, подтвердил: — Урсулой, как бабушку. Скажите ей еще, что если родится мальчик, пусть назовут Хосе Аркадио, но не по дяде, а по деду.

Перед тем как его поставили к стене, падре Никанор предложил ему отпустить грехи. «Мне не в чем каяться», — сказал Аркадио, выпил чашку черного кофе и пошел с расстрельной командой к кладбищу. Начальник команды, специалист по казням, носил имя, вполне соответствующее его должности, — капитан Роке Мясник. По дороге, под упорно моросящим дождиком, Аркадио заметил, как на горизонте разгорается солнечный четверг. Тоска рассеялась вместе с утренним туманом, и осталось только непомерное любопытство. Когда ему велели встать спиной к стене, Аркадио увидел Ребеку, которая — с мокрыми волосами и в розовом цветастом платье — распахивала настежь окна и двери в доме. Он весь напрягся, привлекая ее внимание. Ребека случайно взглянула в сторону стены и обомлела, и едва смогла махнуть рукой, послав Аркадио прощальный привет. Аркадио тоже махнул ей рукой. В этот миг на него нацелились обожженные порохом дула винтовок, и он услышал каждое слово из энциклик Мелькиадеса, и уловил каждый боязливый шаг Санта Софии де ла Пьедад, девы, в классной комнате, и ощутил, что его нос становится ледяным и твердым, как — он это всегда помнил — белые каменные ноздри мертвой Ремедиос. «Ох, черт, — промелькнуло у него в голове, — забыл сказать: если родится девочка, чтоб назвали Ремедиос». И тут огромной когтистой лапой его сердце рванул тот страх, который терзал всю жизнь. Капитан дал команду: «Пли!» Аркадио едва успел выпятить грудь и вскинуть голову, не понимая, откуда льет горячая струя, обжигающая ляжки.

— Гады! — крикнул он. — Да здравствует либеральная партия!

В мае закончилась война. Двумя неделями раньше, до того как правительство официально объявило об этом в велеречивом обращении к народу, обещая без жалости покарать зачинщиков мятежа, полковник Аурелиано Буэндия попал в плен, не успев перейти западную границу под видом индейского целителя. Из двадцати человек, ушедших с ним на войну, четырнадцать пали в боях, пятеро были ранены, и к моменту разгрома с ним оставался только один: полковник Херинельдо Маркес. О пленении либералов в Макондо узнали из чрезвычайного сообщения. «Он жив, — шепнула Урсула мужу. — Попросим Господа Бога, чтобы враги были к нему милосердны». Проплакав три дня, она стала сбивать на кухне молочный крем и вдруг услышала над своим ухом ясный голос сына. «Это Аурелиано! — закричала она и бросилась к каштану обрадовать мужа. — Не знаю, каким чудом, но он — жив, и мы его скоро увидим». И стала готовиться к встрече. Мыла в доме полы и переставляла мебель. А несколько недель спустя слухи, исходившие отнюдь не из официальных источников, увы, подтвердили ее пророчество. Полковник Аурелиано Буэндия жив, но приговорен к смерти, и казнь состоится в Макондо для пущего устрашения жителей. В один из понедельников, около половины одиннадцатого утра, Амаранта, одевавшая Аурелиано Хосе, услышала далекий шум голосов и первый сигнал корнета, потом корнет запел вторично, и в комнату ворвалась Урсула с криком: «Ведут!» Солдаты ружьями отбивались от наседавшей толпы. Урсула и Амаранта бежали до следующего угла, прокладывая себе путь локтями, и наконец его увидели. Точь-в-точь — нищий. Одежда порвана, волосы и борода всклокочены, ноги босые. Он ровно шел по горячей пыли со связанными за спиной руками, конец веревки был прикреплен к передней луке седла офицера. Рядом с полковником, такой же оборванный и понурый, брел полковник Херинельдо Маркес. Но в глазах у них не было печали. Их скорее ошеломлял тот поток ругани, которую обрушивала на солдат толпа.

— Сынок! — Урсула перекричала шум и гомон и влепила пощечину солдату, попытавшемуся остановить ее. Лошадь под офицером встала на дыбы. Полковник Аурелиано Буэндия в волнении остановился и, отступив от протянутых рук матери, твердо посмотрел ей в глаза.

— Идите домой, мама, — сказал он. — Попросите разрешения у властей и приходите повидать меня в тюрьме.

Он взглянул на Амаранту, стоявшую в растерянности позади Урсулы, улыбнулся ей и спросил: «Что у тебя с рукой?» Амаранта подняла руку в черной повязке. «Обожгла», — сказала она и дернула за пояс Урсулу, едва не попавшую под копыта лошади. Раздались выстрелы. Конный отряд окружил пленных и, пустившись рысью, заставил их бежать к казарме.

К вечеру Урсула навестила в тюрьме полковника Аурелиано Буэндию. Она пыталась получить разрешение через дона Аполинара Москоте, но он утратил всякий вес в эпоху всевластия военных. У падре Никанора совсем разладилась печень. Родители полковника Херинельдо Маркеса, который не был приговорен к смерти, пытались пройти к нему, но их прикладами выставили на улицу. Поскольку замолвить слово за нее было решительно некому, Урсула, уверенная в том, что сына расстреляют на рассвете, собрала узелок с вещами, которые хотела передать ему, и отправилась прямо в тюрьму.

— Я — мать полковника Аурелиано Буэндии, — заявила она.

Стражники преградили ей путь. «Я все равно войду, — твердо сказала Урсула. — Так что, если вам велено стрелять, стреляйте». Оттолкнув одного из них, она вошла в старую классную комнату, где отряд полуголых солдат чистил оружие. Офицер в походной униформе, розовощекий, с учтивыми манерами, в очках с толстыми стеклами, сделал знак стражникам, и те тотчас убрались.

— Я — мать полковника Аурелиано Буэндии, — повторила Урсула.

— Вы хотите сказать, — поправил ее офицер с любезной улыбкой, — что к сеньору полковнику Аурелиано Буэндии пришла его сеньора мать.

В изысканных выражениях офицера Урсуле послышались сладкозвучные интонации жителей равнины, жеманных качако{61}.

— Как вам угодно, сеньор,  — согласилась она, — лишь бы позволили мне увидеть его.

Приказом свыше посетители к смертникам не допускались, но офицер под свою ответственность разрешил ей пятнадцатиминутное свидание. Урсула развязала перед ним узелок, там были ботинки, которые ее сын надевал на свадьбу, смена белья и сладкий крем, сбитый в тот день, когда она почувствовала, что он вернется. Полковник Аурелиано Буэндия находился в комнате, где стояла колода-сепо, и лежал на койке, раскинув руки, потому что под мышками были каменные волдыри. Ему разрешили побриться. Над густыми усами с закрученными кончиками выделялись острые скулы. Урсуле он показался более бледным, чем раньше, по дороге в тюрьму, чуть более длинным и таким одиноким, как никогда. Ему были известны все домашние происшествия: самоубийство Пьетро Креспи, бесчинства и расстрел Аркадио, дикие выходки Хосе Аркадио Буэндии под каштаном. Он знал, что Амаранта посвятила свое девичье вдовство воспитанию Аурелиано Хосе и что мальчик рос очень смышленым и научился говорить, читать и писать одновременно. Войдя в комнату, Урсула немного оробела: таким матерым воякой показался ей сын, такая в нем чувствовалась сила духа, такой властностью веяло от всей его фигуры. Она удивилась, что он в курсе всех событий. «Вы же знаете, что я провидец, — усмехнулся он и добавил серьезно: — Когда меня вели сегодня утром, мне чудилось, что я все это уже пережил». Действительно, в то время, когда вокруг него гудела толпа, он был погружен в свои мысли, поражаясь, как удивительно постарел городок за один только год. Миндальные деревья стояли голые, без листвы. Дома, покрашенные синей краской, потом — красной, а затем опять синей, обрели в конечном счете серо-буро-малиновый цвет.

— А чего ты хочешь? — вздохнула Урсула. — Время идет.

— Так-то оно так, — кивнул Аурелиано. — Да не совсем.

В общем, долгожданная встреча, к которой оба заготовили массу вопросов и даже почти знали на них ответы, снова свелась к обмену обычными словами. Когда стражник предупредил о конце свидания, Аурелиано вытащил из-под циновки свернутые, просоленные потом листки. Это были его стихи. Посвященные Ремедиос и прихваченные из дому, когда он уходил, а также написанные позже, в часы предгрозового военного затишья. «Обещай, что никому не дашь прочитать, — сказал он. — Сегодня же вечером растопи ими печку». Урсула пообещала и нагнулась, чтобы поцеловать сына на прощание.

— Я принесла тебе револьвер, — прошептала она.

Полковник Аурелиано Буэндия убедился, что стражей поблизости нет. «Мне он не нужен, — тихо отозвался он. — Но я возьму, тебя могут обыскать при выходе». Урсула вытащила револьвер из лифа, и он сунул оружие под циновку на койке. «И не надо со мной прощаться, — добавил он, сдерживая волнение. — Не просите за меня никого и не унижайтесь ни перед кем. Думайте, что меня расстреляли уже давным-давно». Урсула закусила губу, чтобы не плакать.

— Приложи горячие камни к волдырям, — сказала она. Повернулась и вышла из комнаты.

Полковник Аурелиано Буэндия стоял, задумчиво глядя ей вслед. Когда дверь закрылась, он снова лег, раскинув руки. С тех пор, как, будучи подростком, он постепенно уверовал в свои способности ясновидца, ему казалось, что смерть должна предупредить о себе определенным знаком, ясным и четким, но до расстрела оставались считанные часы, а знака все не было. Однажды в его лагерь близ Тукуринки пришла очень красивая девушка и попросила часовых пропустить ее. И ей позволили пройти к нему, потому как, бывало, матери-фанатички специально посылали своих дочерей переспать со знаменитыми воинами, чтобы, по их словам, улучшить породу. Полковник Аурелиано Буэндия в ту ночь, когда девушка вошла к нему в комнату, заканчивал поэму о человеке, заплутавшем в струях дождя. Собираясь запереть стихи в ящике стола, он повернулся к ней спиной. И ощутил опасность. Не оглядываясь, выхватил из ящика пистолет.

— Пожалуйста, не стреляйте, — сказал он.

Когда он взвел курок и обернулся, девушка стояла в растерянности с опущенным пистолетом. Так ему удалось избежать четырех покушений из одиннадцати. Бывало, спасение приходило иначе. Некто — его не успели схватить — проник ночью в повстанческий лагерь под Манауре и заколол кинжалом его закадычного друга, полковника Магнифико Висбаля, которому он уступил койку на время болезни. А сам спал рядом, в гамаке, и ничего не слышал. Напрасно он старался разобраться в своих предчувствиях. Они являлись вдруг, как некое озарение свыше, как внезапная, твердая, но неуловимая уверенность в чем-то. Порой эти ощущения были так естественны, что напоминали о себе лишь тогда, когда предчувствия сбывались. А последние иной раз и не сбывались, хотя внушали надежду. Часто все оборачивалось глупейшим приступом суеверия. Но когда полковника приговорили к смерти и попросили высказать последнее желание, он без всякого труда увидел в этой просьбе знак, определивший его ответ.

— Прошу, чтобы приговор был приведен в исполнение в Макондо, — сказал он.

Председатель трибунала обозлился.

— Не лукавьте, Буэндия, — сказал он. — Это просто тактическая хитрость с целью выиграть время.

— Не можете — не надо, — сказал полковник, — но таково мое последнее желание.

С тех пор его дар предвидения больше не проявлялся. В тот день, когда Урсула наведалась к нему в тюрьму, он после долгих размышлений пришел к заключению, что смерть, наверное, не подаст знака на сей раз, потому что должна прийти не по воле случая, а по воле его палачей. Ночью волдыри не давали сомкнуть глаз. Перед самым рассветом он услышал шаги в коридоре. «Идут», — сказал он себе и невольно подумал о Хосе Аркадио Буэндии, который в эту минуту как раз думал о нем в рассветном пожаре, притушенном кроной каштана. У полковника не было ни страха, ни тоски, одна только яростная досада при мысли о том, что эта несуразная смерть не позволит ему узнать, чем закончится все то, что он не успел сделать. Дверь отворилась, и вошел страж с чашкой кофе. На следующий день, в тот же самый час, он все еще был жив и невредим, рычал от боли под мышками и пил кофе. В четверг отдал часть крема солдатам и надел лаковые ботинки и чистое белье, которое оказалось ему уже не по росту. В пятницу его тоже не расстреляли.

Дело в том, что его боялись казнить. Бунтарский настрой городка заставлял военных подумывать о том, что расстрел полковника Аурелиано Буэндии будет иметь тяжелые политические последствия не только для Макондо, но и для всей низинной области, о чем было доложено властям главного города провинции. Ожидая ответа, капитан Роке Мясник пошел со своими офицерами в субботний вечер навестить заведение Катарины. Только одна-единственная женщина устрашилась его угроз и осмелилась повести в свою комнату. «Никто тут не хочет иметь дело с мужчиной, которого смерть приглядела, — созналась она. — Не знаю как и почему, но всем известно, что офицер, который расстреляет полковника Аурелиано Буэндию, а также все солдаты расстрельной команды, все по очереди, рано или поздно, будут убиты, даже если удерут на край света». Капитан Роке Мясник обсудил положение с другими офицерами, а те доложили начальству. В воскресенье, хотя об этом никто громко не говорил и хотя военные ничем не поколебали напряженное спокойствие последних дней, весь городок знал, что офицеры готовы под любым предлогом уклониться от исполнения смертного приговора. В понедельник почта доставила официальный приказ: казнить безотлагательно, на следующий день. Этим же вечером офицеры бросили в фуражку семь бумажек со своими именами, и злосчастная судьба капитана Роке Мясника, как всегда, не оставила его без внимания. «От невезенья нет спасенья, — сказал он с глубокой печалью. — Родился в мерзости, мерзавцем и помру». В пять утра составил свою команду по жребию, построил солдат в патио и разбудил арестанта вещей фразой.

— Пошли, Буэндия, — сказал он, — наш час настал.

— Чему быть, того не миновать, — отозвался полковник. — Мне приснилось, что у меня прорвались волдыри.

Ребека Буэндия поднималась ровно в три часа утра с тех пор, как узнала, что Аурелиано будет расстрелян. Из темной спальни она неустанно поглядывала через полуоткрытое окно на кладбищенскую стену, а кровать, на которой она сидела, содрогалась от храпа Хосе Аркадио. Всю неделю сидела Ребека и ждала с тем же затаенным упорством, с каким ждала когда-то писем от Пьетро Креспи. «Его тут не будут расстреливать, — говорил ей Хосе Аркадио. — Его расстреляют к полуночи в казарме, чтобы никто не узнал, кто расстреливал, и закопают там же». Ребека продолжала ждать. «Этим бандитам ничего не стоит расстрелять его здесь», — говорила она. И так утвердилась в своей мысли, что заранее представляла себе, как откроет дверь и махнет ему рукой на прощание. «Его не поведут по улице под охраной каких-то шести слюнтяев-солдат, когда народ готов на все», — стоял на своем Хосе Аркадио. Презрев железную логику мужа, Ребека упрямо сидела у окна.

— Вот увидишь, бандиты сделают по-своему, — говорила она.

Во вторник, в пять утра, Хосе Аркадио успел выпить кофе и выпустить собак, когда Ребека захлопнула окно и схватилась за спинку кровати, чтобы не упасть. «Ведут, — выдохнула она. — Как он хорош». Хосе Аркадио высунулся в окно и увидел его в трепетной ясности рассвета. На младшем брате были штаны, некогда принадлежавшие старшему. Вот он уже стоит у стены подбоченясь, потому что сверлящие болью волдыри не дают опустить руки. «Столько мытариться, — бормочет полковник Аурелиано Буэндия, — столько мучиться, мать твою, чтобы шесть мудаков тебя продырявили за милую душу». Он повторял это с таким тихим бешенством, что, казалось, исступленно читает молитву, и капитан Роке Мясник даже растрогался. Когда солдаты прицелились, бешенство обратилось в горькую и клейкую лаву, забившую рот, слепившую веки. Исчез алюминиевый блеск зари, и он увидел себя малышом в коротких штанишках и с бантом на шее, увидел чудесный день и отца, входящего вместе с ним в цыганский шатер, и увидел лед. Услышав крик, он подумал, что это команда «пли!». Открыв глаза в горячечном любопытстве, готовясь телом прервать раскаленную траекторию пуль, увидел лишь капитана Роке Мясника с поднятыми вверх руками и Хосе Аркадио, бегущего по улице со своим чудовищным ружьем на изготовку.

— Не стреляйте, — крикнул капитан навстречу Хосе Аркадио. — Вас сам Бог послал!

Так началась еще одна война. Капитан Роке Мясник и его шесть человек ушли с полковником Аурелиано Буэндией освобождать революционного генерала Викторио Медину, приговоренного к расстрелу в Риоаче. Они хотели выиграть время, перейдя через горы тем путем, каким добрался Хосе Аркадио Буэндия до места основания Макондо, но не прошло и недели, как они убедились, что это дело неосуществимое. И пришлось им перебираться через горные отроги, имея в запасе только те патроны, что были выданы для расстрела. Останавливались на отдых вблизи поселков, и кто-нибудь из них шел туда днем, не таясь, но изменив наружность, и, помахивая золотой рыбкой, находил затаившихся либералов, которые следующим утром отправлялись на охоту и домой больше не возвращались. Когда отряд перевалил через последний горный хребет и перед ним раскинулась Риоача, генерал Викторио Медина там был уже расстрелян. Люди полковника Аурелиано Буэндии провозгласили своего начальника командующим революционными силами Карибского побережья в чине генерала. Должность он принял, но от высокого звания отказался, дав себе слово не быть генералом до тех пор, пока не будет покончено с режимом консерваторов. К концу третьего месяца им удалось привлечь под свои знамена более тысячи человек, но почти все сложили голову в сражениях. Те, кто выжил, добрались до восточной границы. Еще стало известно, что уроженцы Антильских островов высадились на мысе Кабо-де-ла-Вела{62}, а в правительственной телеграмме, распространенной по всей стране, с ликованием сообщалось о смерти полковника Аурелиано Буэндии. Но двумя днями позже, в подробной телеграмме, посланной почти вдогонку первой, говорилось о новом восстании на южных равнинах. Так родилась легенда о вездесущем полковнике Аурелиано Буэндии. Одновременно распространялись противоречивые слухи о его победе под Вильянуэвой{63}, поражении при Гуакамайяле{64}, о его кончине на столе людоедов-индейцев из племени мотилонес{65}, о смерти в одном низинном поселке и вновь поднятом мятеже в Урумите. Вожаки либералов, которые в ту пору выторговывали у консерваторов согласие на свое участие в парламентских выборах, объявили его авантюристом, не представляющим партию. Правительство отнесло его к разряду отпетых разбойников и установило за его голову награду в пять тысяч песо. После шестнадцати поражений полковник Аурелиано Буэндия совершил с двумя тысячами хорошо вооруженных индейцев бросок из Гуахиры на Риоачу, и гарнизон, застигнутый врасплох, сдал город. Там полковник устроил свою штаб-квартиру и объявил правящему режиму тотальную войну. Первым официальным ответом правительства была угроза расстрелять полковника Херинельдо Маркеса, если мятежники не отойдут к восточной границе. Полковник Роке Мясник, ставший начальником штаба, с мрачным видом передал своему командующему телеграмму, но тот вдруг возрадовался, прочитав ее.

— Вот здорово! — воскликнул он. — У нас в Макондо уже есть телеграф!

Его ответ был категоричен. В ближайшие три месяца он перенесет свою штаб-квартиру в Макондо. Если к тому времени не застанет в живых полковника Херинельдо Маркеса, расстреляет на месте всех пленных офицеров, начиная с генералов, и прикажет, чтобы его подчиненные впредь не брали пленных до конца войны. Когда, три месяца спустя, полковник Аурелиано Буэндия с победой вошел в Макондо, первым бросился его обнимать у ворот города живой полковник Херинельдо Маркес.

Дом был полон детей. Урсула приютила Санта Софию де ла Пьедад с ее старшей девочкой и двумя близнецами, родившимися через пять месяцев после расстрела Аркадио. Наперекор последней воле казненного Урсула при крещении дала правнучке имя Ремедиос. «Я уверена, что Аркадио именно это хотел сказать, — твердо заявила она. — Не надо называть ее Урсулой, девочка настрадается с этим именем». Близнецы стали зваться Хосе Аркадио Второй и Аурелиано Второй. Амаранта и о них взяла на себя заботы. В знаменательный день победы расставила деревянные стульчики в зале, пригласила соседских детей и устроила веселое представление. Когда полковник Аурелиано Буэндия под звон колоколов и треск петард подъезжал к дому, его приветствовал хор ребячьих голосов. Аурелиано Хосе, пошедший ростом в деда, наряженный в мундир революционного офицера, торжественно отдал ему честь у порога.

Не все события были благоприятными. Год спустя после побега полковника Аурелиано Буэндии его брат Хосе Аркадио переехал с Ребекой в дом, построенный Аркадио. Никто не узнал о том, что именно он помешал расстрелу. В новом доме, расположенном в лучшем углу площади под тенистым миндальным деревом, которое осчастливили своими гнездами три малиновки, в доме с парадным подъездом и четырьмя окнами на солнечную сторону распахнулись двери для гостей. Старые приятельницы Ребеки, и среди них четыре сестры Москоте, все еще ходившие в девицах, возобновили свои вышивально-вязальные собрания, ранее проходившие в галерее с бегониями и прерванные несколько лет тому назад. Хосе Аркадио продолжал владеть присвоенными землями, право собственности на которые было признано правительством консерваторов. Люди видели, как ежедневно он возвращается с охоты верхом на коне со своей двустволкой в сопровождении свирепых псов и со связкой кроликов на луке. Одним сентябрьским днем черная грозовая туча заставила его вернуться домой раньше обычного. Он кивнул в столовой Ребеке, привязал в патио собак, затем разделал в кухне кроликов для копчения и пошел в спальню сменить одежду. Ребека объясняла потом, что, когда муж отправился в спальню, она мылась в ванной и ничего не знает. Подобной версии трудно было поверить, но другой, более правдоподобной, не нашлось, да и никто не мог бы ответить, зачем Ребеке убивать человека, который сделал ее счастливой. Это была, кажется, единственная тайна Макондо, которая не нашла объяснения. Едва Хосе Аркадио запер дверь спальни, как дом потряс пистолетный выстрел. Струйка крови вырвалась из-под двери, пересекла залу, оказалась на улице, потекла прямо по неровным тротуарам, спускаясь по ступенькам и поднимаясь на приступки; оставила позади Турецкую улицу, потом завернула сначала направо, потом налево и под прямым углом направилась к дому Буэндия, нырнула под запертую дверь, преодолела гостиную вдоль стен, чтобы не испачкать ковры, проникла через вторую гостиную в столовую, где размашистой дугой обогнула стол, змейкой проползла по галерее с бегониями, незамеченной пробежала под стулом Амаранты, которая учила арифметике Аурелиано Хосе, и бросилась в кладовую, а затем тонко выплеснулась в кухню, где Урсула собиралась разбить тридцать шесть яиц для теста.

— Пресвятая Дева Мария! — воскликнула Урсула.

Она пошла вспять по кровавому следу к истокам струйки, перебралась через кладовую, прошлепала через галерею с бегониями, где Аурелиано Хосе нараспев повторял, что дважды три — шесть, а трижды три — девять, пересекла столовую и гостиные и направилась прямиком по улице, свернула направо, потом налево до Турецкой улицы, забыв, что ковыляет в кухонном переднике и домашних туфлях; выбралась на площадь и ринулась к двери дома, в котором ни разу не была, и распахнула дверь спальни, и почти задохнулась от порохового дыма, и наткнулась на Хосе Аркадио, лежащего ничком на полу в обнимку с крагами, которые только что снял, и увидела самое начало уже неживой кровавой нити, тянувшейся из его правого уха. На теле ран не нашли и определить оружие не сумели. Также невозможно было избавиться от тяжелого порохового духа, которым пропитался труп. Сначала тело три раза вымыли мочалкой с мылом, потом оттирали уксусом с солью, затем — лимонным соком с золой и, наконец, погрузили в бочку с жавелем{66} на целых шесть часов. Его терли с таким старанием, что татуированные арабески заметно поблекли. Когда прибегли к последнему средству, — нашпиговав перцем, тмином и лавровым листом, день варили на медленном огне, — он начал распадаться, и пришлось спешно устраивать похороны. Хосе Аркадио похоронили в специальном герметичном гробу двух метров и тридцать сантиметров длиной и метр десять сантиметров в ширину, обитом изнутри железом и завинченном стальными болтами, и, несмотря на все это, по улицам, где шла траурная процессия, несся запах пороха. Падре Никанор со своей вздувшейся и твердой, как барабан, печенью осенил покойника крестным знамением, не вставая с кровати. Хотя позже могилу обложили кирпичом и засыпали золой, опилками и негашеной известью, от кладбища многие годы несло порохом, пока инженеры из Банановой компании не замуровали могилу в бетон. Как только гроб вынесли из дому, Ребека заперла двери и похоронила себя заживо, укрывшись толстой скорлупой пренебрежения, которую не удалось пробить ни одному земному искусу. Лишь однажды, уже в старости, выбралась она на улицу, напялив шляпу с цветочками и надев туфли цвета черненого серебра, когда Вечный Жид{67} пронесся через городок и обдал его таким жаром, что птицы пробивали металлические сетки на окнах, чтобы умереть в спальнях. Последний раз ее видели в живых, когда она метким выстрелом прикончила вора, пытавшегося взломать дверь дома{68}. Никто, кроме Архениды, ее наперсницы и служанки, не общался с ней с того времени. Случайно стало известно, что она пишет письма епископу, которого считает своим двоюродным братом, но о том, что пришел ответ, разговоров не было. Макондо забыл о Ребеке.

Триумфальное возвращение не вскружило голову полковнику Аурелиано Буэндии и не притупило чувство опасности. Правительственные войска оставляли города без сопротивления, и сторонники либералов воспринимали это как победу, веру в которую не следовало разрушать, но мятежники знали правду, а лучше всех знал ее полковник Аурелиано Буэндия. Хотя под командой у него было более пяти тысяч человек и в его власти были два прибрежных штата, он понимал, что прижат к морю и что его политические позиции не слишком прочны, ибо, когда он велел восстановить церковную колокольню, разбитую залпом правительственных пушек, больной падре Никанор заметил из постели: «Какая несуразица: защитники веры Христовой разрушают церковь, а еретики берутся ее отстроить». Пытаясь выбраться из окружения, полковник Аурелиано Буэндия часами сидел на телеграфе, совещаясь с правителями других городков, и все более приходил к убеждению, что война застопорилась. О новых победах либералов прокламации сообщали в восторженных тонах, но, сверяя с картой реальные достижения, он видел, что его войска углубляются в сельву, отбиваясь от москитов и малярии, и продвигаются вперед не туда, куда надо. «Мы только время теряем, — жаловался он своим офицерам. — Мы, воины, будем и впредь терять время, пока эти партийные подонки клянчат места в парламенте». Бессонными ночами, вперив глаза в потолок, лежал он в гамаке, который повесил в той самой комнате, где был приговорен к расстрелу, и видел перед собой этих адвокатишек в черных костюмах, выходящих из президентских покоев в холодный утренний туман с поднятыми до ушей воротниками пальто. Они потирают руки, перешептываются и укрываются в темных ночных кафе, чтобы потолковать о том, что хотел сказать президент, когда сказал «да», или что хотел он сказать, когда сказал «нет», и даже поразмыслить, о чем думал президент, когда говорил абсолютно о другом, в то время как он, полковник Аурелиано Буэндия, ошалевает от москитов и от тридцатипятиградусной жары и с трепетом ждет рассвета, ибо, возможно, придется дать своим людям приказ броситься в море.

В одну такую тревожную ночь, когда Пилар Тернера, которая постоянно грешила и каялась, была в казарме, он попросил ее погадать на картах. «Не разевай рот, — было все, что установила Пилар Тернера, трижды собрав и раскинув карты. — Не знаю, что это значит, но вижу очень ясно: не разевай рот». Спустя два дня кто-то дал одному из денщиков большую чашку кофе без сахара, денщик отдал ее кому-то другому, этот — третьему, и в результате чашка оказалась в кабинете полковника Аурелиано Буэндии. Он не просил кофе, но раз он оказался под рукой, выпил. Напиток содержал дозу рвотного ореха, способную убить лошадь. Когда полковника доставили домой, тело его было согнуто в дугу и одеревенело, а язык прикушен зубами. Урсула отбила сына у смерти. Промыв ему желудок, она завернула его в горячие простыни и два дня давала пить яичный белок, пока измученная плоть не расслабилась в покое. На четвертый день опасность миновала. Урсула и офицеры, поборов сопротивление, заставили полковника пробыть в постели еще неделю. Только тут он узнал, что его стихи не сожжены. «Мне не хотелось торопиться, — пояснила Урсула. — Когда я разожгла печь в тот вечер, я сказала себе: пусть сначала принесут труп». В светлой дымке выздоровления, в кругу запыленных кукол Ремедиос полковник Аурелиано Буэндия, читая свои стихи, оживил в памяти главные моменты своей жизни. И снова взялся за перо. Проводя долгие часы вдали от ужасов нелепой войны, он переливал в стихотворные формы все свои ощущения от встреч со смертью на узкой дорожке. И его мысли так просветлели, что можно было читать их вдоль и поперек. Однажды ночью он спросил полковника Херинельдо Маркеса:

— Скажи-ка мне, приятель, за что ты сражаешься?

— За то, за что надо, друг, — отвечал полковник Херинельдо Маркес. — За великую партию либералов.

— Счастливый ты, что знаешь, — заметил он. — Я вот, например, только сейчас понял, что дерусь за себя. Гордыня точит.

— Очень плохо, — сказал полковник Херинельдо Маркес.

Полковника Аурелиано Буэндию не удручило его огорчение.

— Конечно, плохо, — сказал он. — Но, во всяком случае, лучше, чем не знать, за что сражаться. — Поглядел тому в глаза и добавил улыбаясь: — Или сражаться, как ты, за то, от чего никому нет никакого проку.

Его гордыня мешала ему искать поддержку у вооруженных повстанческих отрядов во внутренних районах страны, пока руководители партии публично не откажутся ныне и впредь называть его бандитом. При этом он знал, что если отречется от своих некоторых притязаний, заколдованный круг войны будет разорван. Выздоровление дало ему время поразмыслить. В результате он добился того, что Урсула отдала ему остаток заветных золотых монет и свое немалое состояние; затем назначил полковника Херинельдо Маркеса главой и комендантом города Макондо, а сам отправился договариваться с повстанческими отрядами внутренних районов.

Полковник Херинельдо Маркес был не только верным другом полковника Аурелиано Буэндии, но и почти членом семьи Урсулы. Тихий, скромный, деликатный от природы, он, однако, лучше чувствовал себя на войне, чем в кресле городского главы. Его политические советники с легкостью позволили ему заплутаться в лабиринтах теории. Но создать в Макондо атмосферу деревенской тиши и покоя, то, о чем мечтал полковник Аурелиано Буэндия, дабы умереть своей смертью, мастеря золотых рыбок, он сумел. Хотя полковник Херинельдо Маркес жил в доме своих родителей, он два или три раза в неделю приходил обедать к Урсуле. Учил юного Аурелиано Хосе обращаться с огнестрельным оружием, помогал постигать азы военного дела и, с согласия Урсулы, забрал мальчика на несколько месяцев в казарму, чтобы сделать из него мужчину. Много лет тому назад, когда сам Херинельдо Маркес был почти мальчишкой, он объяснился Амаранте в любви. В ту пору она была так захвачена своей одинокой страстью к Пьетро Креспи, что в ответ лишь рассмеялась. Херинельдо Маркес ждал. Однажды послал Амаранте записку из тюрьмы с просьбой оказать ему любезность и вышить на дюжине батистовых носовых платков инициалы его отца. Одновременно выслал деньги. К концу недели Амаранта принесла ему в тюрьму дюжину помеченных инициалами платков вместе с деньгами, и они долго беседовали, вспоминая былое. «Когда я отсюда выйду, я женюсь на тебе», — сказал ей Херинельдо Маркес на прощание. Амаранта засмеялась, но мысль о нем не покидала ее даже во время уроков, которые она давала детям, и ей захотелось снова испытать то же страстное девичье чувство, которое она когда-то питала к Пьетро Креспи. По субботам, в день посещений тюрьмы, она приходила к родителям Херинельдо Маркеса и вместе с ними отправлялась к нему. В одну из таких суббот Урсула неожиданно застала ее на кухне, где Амаранта ждала, пока испекутся бисквиты, чтобы выбрать самые поджаристые и завернуть в специально расшитую салфетку.

— Выходи за него, — сказала мать дочери. — Едва ли встретишь другого такого.

Амаранта скорчила гримасу.

— Я не бегаю за мужчинами, — ответила она. — А бисквиты несу Херинельдо, потому что мне его жаль, ведь рано или поздно он будет расстрелян.

Она сказала это без всякой задней мысли, но именно в тот день правительство публично заявило о намерении казнить полковника Херинельдо Маркеса, если мятежные формирования не сдадут Риоачу. Посещения тюрьмы прекратились. Амаранта рыдала, заперевшись на ключ, снедаемая чувством вины, подобным тому, что терзало ее, когда умерла Ремедиос, словно бы опять ее необдуманные слова накликали смерть. Мать утешала Амаранту. Уверяла, что полковник Аурелиано Буэндия непременно воспрепятствует расстрелу, и обещала, что сама постарается заманить Херинельдо Маркеса в свой дом, как только кончится война. И выполнила обещание раньше срока. Когда Херинельдо Маркес снова навестил их, облеченный властью главы и коменданта города, Урсула приняла его, как родного сына, стала рассыпать тонкие комплименты и с пылкой настойчивостью напоминать о его намерении жениться на Амаранте. Ее старания как будто не пропали даром. В один из тех дней, когда полковник Херинельдо Маркес обедал у них, он остался в галерее с бегониями поиграть с Амарантой в китайские шашки. Урсула подала им кофе с бисквитами и занялась детьми, чтобы они не мешали. Амаранта и вправду старательно ворошила в своей душе остывший пепел былой страсти. И стала просто изнемогать от нетерпения, ожидая дня званого обеда и вечера с китайскими шашками. Время пролетало как один миг в обществе этого воина с обворожительным именем{69}, чьи пальцы слегка дрожали, передвигая шашки. Но в тот день, когда полковник Херинельдо Маркес снова предложил ей руку и сердце, она его отвергла.

— Я не выйду замуж ни за кого, — сказала она. — Уже не говоря о тебе. Ты любишь Аурелиано и хочешь жениться на мне, потому что не можешь жениться на нем.

Полковник Херинельдо Маркес был человеком терпеливым. «Я не отступлюсь, — сказал он. — Рано или поздно уговорю тебя». И продолжал наносить визиты. Закрывшись в своей спальне, Амаранта кусала губы, чтобы не расплакаться, затыкала пальцами уши, чтобы не слышать голоса своего обожателя, который рассказывал Урсуле свежие новости о войне, и, умирая от желания видеть его, она находила в себе силы одолеть искушение.

Полковник Аурелиано Буэндия располагал тогда достаточным временем, чтобы каждые две недели присылать в Макондо подробный отчет о своих делах. Но лишь один раз, почти восемь месяцев спустя после отъезда, он написал Урсуле. Специальный курьер доставил на дом конверт с сургучной печатью, в котором была бумага с единственной фразой, написанной каллиграфическим почерком полковника: «Старайтесь беречь отца, потому что он скоро умрет». Урсула заволновалась. «Раз Аурелиано так говорит, значит, знает», — твердила она. И попросила помочь ей перенести Хосе Аркадио в его спальню. Он был не просто тяжелым, как обычно, а, научившись за время долгого сидения под каштаном увеличивать по собственной воле свой вес, стал таким тяжелым, что семь человек не смогли его поднять и до кровати тащили волоком. Резкий запах грибов, свежей древесины и густой промозглости насытил воздух спальни, когда им начал дышать старый великан, дубленный солнцем и дождями. На следующее утро его не застали в постели. Обыскав все комнаты, Урсула снова нашла его под каштаном. Тогда его привязали к кровати. Несмотря на неугасшую силу, Хосе Аркадио Буэндия не мог противиться. Ему было все равно. Если он и вернулся к каштану, то не по своему желанию, а по зову своего тела. Урсула прислуживала мужу, давала ему поесть, рассказывала про Аурелиано. Но на самом деле единственным существом, с которым он умел общаться и общался давно, был Пруденсио Агиляр. Почти иссушенный глубокой дряхлостью Смерти, Пруденсио Агиляр приходил дважды в день поговорить с ним. Разговаривали о петухах. Собирались выводить племенных бойцов — не столько для побед, которые обещало это дело, сколько для того, чтобы веселее коротать нудные воскресенья в Смерти. Это Пруденсио Агиляр его умывал, кормил и очень интересно рассказывал про какого-то человека, который звался Аурелиано и который где-то воевал в чине полковника. Когда Хосе Аркадио Буэндия оставался один, то развлекался сновидениями, в которых бродил по бесконечным комнатам. Видел во сне, как встает с кровати, открывает дверь и входит в другую такую же комнату, где стоит эта же самая кровать со спинкой из кованого железа, где такое же точно плетеное кресло, а на задней стене висит то же самое изображение Святой Девы, заступницы всех скорбящих. Из этой комнаты он шел в следующую, абсолютно такую же, потом дальше — в абсолютно такую же, и так до бесконечности. Ему нравилось брести из комнаты в комнату, словно шел он по галерее параллельных зеркал, пока наконец Пруденсио Агиляр не трогал его за плечо. Тогда он начинал возвращаться из комнаты в комнату, просыпаясь по дороге назад, проходя обратно тем же путем, и находил Пруденсио Агиляра в своей взаправдашней комнате. Но однажды ночью, через две недели после того, как старика уложили в постель, Пруденсио Агиляр тронул его за плечо в какой-то из комнат, и он там остался навсегда, полагая, что это и есть взаправдашняя комната. На следующее утро Урсула несла ему завтрак и вдруг увидела в галерее человека. Он был крепок и приземист, в черном костюме и в шляпе, тоже черной, огромной, надвинутой на грустные глаза. «Боже мой, — подумала Урсула. — Могу поклясться, что вижу Мелькиадеса». Это был Катауре, брат Виситасьон, который покинул дом, спасаясь от поветрия бессонницы, и о котором никто ничего не знал. Виситасьон спросила его, зачем он вернулся, и тот ей ответил на своем высокопарном языке:

— Я пришел на похороны царя.

Тут они вошли в комнату Хосе Аркадио Буэндии, стали трясти его изо всех сил, кричать и дуть в ухо, поднесли зеркальце к самым ноздрям, но так и не разбудили. Немного погодя, когда столяр снимал мерки для гроба, они увидели, что за окном моросит дождик из крохотных желтых цветов. Всю ночь цветы падали на городок тихими крупными звездами, и запорошили все крыши, и завалили двери, и удушили животных, ночевавших в открытых загонах. Столько цветов рассыпало небо, что наутро весь город был устлан плотным живым ковром, и надо было браться за грабли и лопаты, чтобы расчистить путь для похоронной процессии.

Сидя в плетеной качалке, опустив на колени вышивание, Амаранта наблюдала, как Аурелиано Хосе, намазав подбородок мыльной пеной, точил о ремень опасную бритву, чтобы впервые в жизни побриться. Он до крови выскреб прыщавые щеки, порезал верхнюю губу, стараясь превратить в усики светлый пушок, и, хотя после долгой канители ничуть не изменился, сложная процедура бритья навела Амаранту на мысль, что именно сейчас племянник начал стареть.

— Ты — вылитый Аурелиано в юности, — сказала она. — И уже настоящий мужчина.

Мужчиной он стал уже очень давно, в тот самый день, когда Амаранта, все еще принимая его за ребенка, разделась в купальне, отнюдь его не стесняясь, как раздевалась с той поры, когда Пилар Тернера отдала ей младенца на воспитание. Впервые увидев ее нагой, он заинтересовался только глубокой выемкой между грудями. Он был таким неискушенным, что спросил, почему это так, и Амаранта, словно бы вкапываясь в выемку кончиками пальцев, ответила: «У меня тут копали, копали и раскопали». Спустя некоторое время, когда она, оправившись после самоубийства Пьетро Креспи, снова пошла мыться вместе с Аурелиано Хосе, он уже не глядел на расщелинку, а испытывал непонятное волнение, уставясь на ее роскошные груди с лиловыми сосками. Он разглядывал ее, открывая, дюйм за дюймом, чудеса ее наготы, чувствуя, что по коже бегут мурашки, — так же, как у нее бегали по спине мурашки от холодной воды. Еще ребенком он привык под утро нырять из своего гамака в постель к Амаранте, под боком у которой была не страшна никакая тьма. Но с того дня, когда он постиг тайну ее обнаженности, не страх темноты гнал его под ее москитный полог, а желание быть совсем рядом с тихим дыханием женщины на рассвете. Однажды ранним утром, после того как Амаранта отвергла полковника Херинельдо Маркеса, Аурелиано Хосе проснулся, хватая ртом воздух. Он чувствовал, как пальцы Амаранты, словно жадные горячие черви, подбираются к его животу. Притворяясь спящим, он повернулся им навстречу и тут же явно почуял, как рука без черной повязки копошится слепой медузой в водорослях его вожделения. Хотя они делали вид, что ведать не ведают о том, о чем знают оба, с той ночи их накрепко связало сообщничество. Аурелиано Хосе не мог заснуть, пока не отзвучит вальс часов в большом зале, а зрелая дева, чья кожа начинала утрачивать свежесть, не находила покоя до той минуты, пока под ее москитную сетку не скользнет лунатик, которого она взрастила, не думая, что найдет в нем утешение и спасение от одиночества. И они не только стали вместе спать нагими, лаская друг друга до изнурения, но и бегали друг за другом по дому, затаиваясь в углах и запираясь в спальне во всякое время, подстегиваемые неутихающим кипением крови. Их чуть не застала врасплох Урсула, как-то днем вошедшая в кладовую, где они было принялись целоваться. «Ты так любишь свою тетю?» — спросила она Аурелиано Хосе с самым невинным видом. Он утвердительно кивнул. «Прекрасно», — заключила Урсула, отсыпала муки для теста и вернулась на кухню. Этот случай отрезвил Амаранту. Она поняла, что не просто забавляется с ребенком, а зашла уже слишком далеко, в самое болото осенней страсти, опасной и безысходной, и разом оборвала свидания. Аурелиано Хосе, который заканчивал военную учебу, вынужден был смириться и отправился ночевать в казарму. По субботам он хаживал вместе с солдатами в заведение Катарины. В своем внезапном одиночестве, в своем раннем возмужании он утешался женщинами, которые пахли мертвыми цветами и которых он представлял себе иными в потемках, и кипучей игрой воображения всех превращал в Амаранту.

Спустя некоторое время стали поступать противоречивые сведения о войне. Хотя правительство открыто признавало некоторые успехи мятежников на полях сражений, офицеры в Макондо располагали секретными сведениями о начале мирных переговоров. В начале апреля к полковнику Херинельдо Маркесу прибыл гонец. Он подтвердил, что действительно руководители консервативной партии установили контакты с вожаками революционеров во внутренних районах и вот-вот будет заключено перемирие на таких условиях: три либеральных министра войдут в правительство, либералы получат места в парламенте и будет объявлена широкая амнистия для всех мятежников, которые сложат оружие. Гонец доставил совершенно секретный приказ полковника Аурелиано Буэндии, не принявшего условия перемирия. Полковнику Херинельдо Маркесу следовало отобрать пять своих лучших бойцов и быть готовым покинуть с ними страну. Приказ был выполнен в строжайшей тайне. За неделю до подписания перемирия, в грозовой атмосфере противоречивых слухов, полковник Аурелиано Буэндия и десять его ближайших соратников, среди которых был и Роке Мясник, тайно прибыли поздней ночью в Макондо, распустили гарнизон, закопали оружие и уничтожили архивы. На рассвете они покинули городок вместе с Херинельдо Маркесом и его пятью офицерами. Это была такая стремительная и тихая операция, что Урсула узнала о ней в последние минуты, когда кто-то стукнул в окошко ее спальни и шепнул: «Если хотите видеть полковника Аурелиано Буэндию, высуньтесь в дверь». Урсула соскочила с кровати и бросилась к двери в ночной рубашке, но успела расслышать лишь стук копыт: всадники уже покидали Макондо, подняв ни о чем не сказавшее ей облако пыли. Лишь на следующий день она узнала, что и Аурелиано Хосе ушел с отцом.

Через десять дней после опубликования совместного коммюнике правительства и оппозиции об окончании войны были получены известия о первом вооруженном мятеже полковника Аурелиано Буэндии на западной границе. Его малочисленные и плохо вооруженные силы были разгромлены менее чем за неделю. Но в течение года, пока либералы и консерваторы старались заставить страну поверить в их перемирие, он еще семь раз пытался поднять восстание. Однажды ночью он обстрелял Риоачу со шхуны, а гарнизон в ответ вытащил из постелей и расстрелял четырнадцать самых известных либералов города. Полковник захватил и пятнадцать дней удерживал одну пограничную таможню, обратившись оттуда с воззванием к народу развязать всеобщую войну. В одном из своих походов он три месяца блуждал по сельве, задавшись нелепой целью одолеть полторы тысячи километров девственного леса, чтобы пробраться к предместьям столицы{70} и открыть там военные действия. Как-то он оказался всего в двадцати километрах от Макондо, но правительственные патрули заставили его отступить в горы как раз к тому чудесному месту, где много лет назад его отец наткнулся на остов испанского галиона.

В это самое время умерла Виситасьон. Она доставила себе удовольствие умереть обычной старушечьей смертью после того, как отказалась от царского трона из страха перед бессонницей. Напоследок служанка попросила выкопать из-под ее кровати деньги, заработанные за двадцать лет, и послать их полковнику Аурелиано Буэндии, чтобы он продолжил войну. Но Урсула не удосужилась взять эти деньги: в те дни прошел слух о том, что полковник Аурелиано Буэндия погиб при высадке на берег близ главного города провинции{71}. Официальному сообщению — четвертому менее чем за два года — все верили почти шесть месяцев, ибо о полковнике не было никаких известий. И вдруг, когда Урсула и Амаранта уже облачились в очередные траурные одеяния, до них дошла поразительная новость. Полковник Аурелиано Буэндия жив, но вроде бы оставил в покое правительство собственной страны и встал под знамена федерализма, побеждавшего в других республиках Карибского бассейна. Он объявлялся там и тут, под разными именами, все дальше уходя от родной земли. Позже стало известно, что его вдохновляла идея объединения всех федералистских сил Центральной Америки, чтобы смести с лица земли все консервативные режимы от Аляски до Патагонии. Первую весточку от него Урсула получила через несколько лет после того, как он скрылся. Это было письмо из Сантьяго-де-Куба, мятое и затертое, прошедшее через многие руки.

— Мы больше его никогда не увидим, — воскликнула Урсула, прочитав листок. — Эта дорожка приведет его к Рождеству на край света.

Человек, к которому она обратилась с этими словами и первому показала письмо, был консервативный генерал Хосе Ракель Монкада, назначенный алькальдом{72} Макондо после окончания войны. «Ох уж этот Аурелиано, — заметил генерал Монкада. — Жаль, что он не консерватор». Генерал искренне им восхищался. Как многие консерваторы из штатских, Хосе Ракель Монкада воевал, защищая интересы партии, и дослужился до генеральского чина на поле битвы, хотя не считал военное дело своим призванием. Напротив, так же, как многие из его соратников, генерал был антимилитаристом. Он считал военных беспринципными шалопаями, интриганами и карьеристами, умеющими столкнуть лбами штатских и нажиться на заварухе. Умный, симпатичный, благодушный толстяк, любитель вкусно поесть и большой охотник до петушиных боев, он одно время был самым опасным противником полковника Аурелиано Буэндии. Ему удалось подчинить своему влиянию военачальников на большей части побережья. Когда порой генерал из тактических соображений оставлял тот или иной пункт отрядам полковника Аурелиано Буэндии, последний получал от него два письма. В одном, более обширном, генерал обращался к полковнику с призывом вести войну более гуманными способами. Второе письмо предназначалось супруге, если она оказывалась на территории либералов, и сопровождалось просьбой доставить это послание по назначению. И случалось так, что даже в разгар военных действий оба командующих заключали краткие перемирия для обмена пленными. Эти паузы становились часами приятного отдохновения, когда генерал Монкада обучал полковника Аурелиано Буэндию играть в шахматы. Они сделались большими друзьями. Даже начинали подумывать о том, чтобы сплотить рядовых членов обеих партий, покончить с влиянием военных и профессиональных политиков и установить гуманный режим на основе лучших тезисов обеих партийных доктрин. По окончании войны, когда полковник Аурелиано Буэндия скользнул в извилистый лабиринт перманентной диверсии, генерал Монкада был назначен коррехидором в Макондо. Он ходил в гражданском платье, заменил военных безоружными полицейскими, строго соблюдал законы об амнистии и оказывал помощь семьям некоторых либералов, павших в сражениях. Он добился того, что Макондо стал центром муниципального округа, а сам сделался первым городским алькальдом и создал атмосферу такого взаимного доверия, что о войне стали вспоминать как о бессмысленном кошмаре давно минувших лет. Падре Никанора, вконец обессилевшего от приступов печени, сменил падре Коронель, ветеран первой федералистской войны по прозвищу Балбес. Бруно Креспи, женившийся на Ампаро Москоте и успешно торговавший игрушками и музыкальными инструментами в собственном магазине, построил театр, который испанские труппы не обходили своими гастролями. Это был большой амфитеатр под открытым небом с деревянными скамьями, бархатным занавесом в греческих масках и с тремя кассами в виде львиных голов, через оскаленные пасти которых продавались билеты. В эту пору было реставрировано и здание школы. Она была поручена попечению дона Мельчора Эскалоны, старого, присланного из низины учителя, который заставлял нерадивых учеников ползать на коленях в патио по рассыпанной соли, а болтливых — жевать красный перец, — к полному удовлетворению их родителей. Аурелиано Второй и Хосе Аркадио Второй, буйные близнецы Санта Софии де ла Пьедад, первыми уселись в классной комнате со своими грифельными досками, мелом и именными алюминиевыми кружками. Юную Ремедиос, которая унаследовала ангельскую красоту своей матери, стали называть Ремедиос Прекрасной. Наперекор быстро текущему времени, нескончаемым траурам и непрестанным горестям Урсула не поддавалась старости. С помощью Санта Софии де ла Пьедад она расширяла свое кондитерское дело и за несколько лет не только вернула состояние, промотанное сыном в войну, но и набила чистым золотом котелки, запрятанные под полом в спальне. «Пока Бог меня не приберет, — говорила она, — в этом сумасшедшем доме не переведутся деньги». Так обстояли дела, когда Аурелиано Хосе дезертировал из федералистских войск Никарагуа, завербовался на немецкое судно и однажды появился на кухне родимого дома, здоровый, как лошадь, темный и лохматый, как индеец, и с тайным намерением жениться на Амаранте.

Он вошел, не успев сказать и слова, но Амаранта уже знала, для чего он вернулся. За столом она боялась встретиться с ним глазами. Через две недели он в присутствии Урсулы уставился на нее и сказал: «Я только о тебе и думал». Амаранта его избегала. Старалась ускользать от случайных встреч. Не отпускала от себя ни на шаг Ремедиос Прекрасную. Рассердилась на себя за то, что невольно покраснела, когда племянник спросил ее, до каких пор она будет носить на руке черную повязку, ибо подумала, что он намекает на ее девичество. После его приезда она стала запирать свою спальню, но, слыша много ночей подряд его мирный храп в соседней комнате, успокоилась и забыла об осторожности. Как-то под утро, через два месяца после его возвращения, она услышала шаги в своей спальне. Вместо того, чтобы бежать, вопить на весь дом — как она замыслила наперед, — ей вдруг захотелось томно расслабиться и затихнуть. Она почувствовала, что он нырнул под москитный полог, как раньше в детстве, как обычно делал, и ее обдало холодной испариной, мелко застучали зубы при виде его, абсолютно голого. «Уходи, — прошептала она, задыхаясь от нездорового любопытства. — Уходи, или я закричу». Но Аурелиано Хосе теперь знал, что действительно надо делать, ибо был уже не испуганным тьмой ребенком, а жеребцом с вольных лугов. После этой ночи возобновились их безмолвные и безрезультатные баталии, продолжавшиеся до рассвета. «Я — твоя тетка, — бормотала Амаранта в изнеможении. — Я тебе как мать, и не только по возрасту, я тебя вырастила, разве только грудью не кормила». Аурелиано убегал на заре и возвращался к следующему рассвету, всякий раз еще больше распаляясь при виде ее незапертой двери. Он ни на миг не переставал желать ее. Находил ее в темных спальнях взятых деревень, чаще всего в спальнях публичных, и сливался с ней в резком запахе крови, подсыхавшей на бинтах раненых, и в нервном напряге перед смертельной опасностью, ощущал рядом — всегда и всюду. Он бежал от нее, пытаясь покончить с мыслями о ней не только при помощи сотен километров, но и посредством той пьянящей жестокости, которую его товарищи называли отвагой, но чем больше он пачкал ее образ грязью войны, тем больше война ему напоминала Амаранту. Так изматывал он себя в изгнании, ища способ раз и навсегда разделаться с ней, а заодно и с собой, как вдруг услышал один старый анекдот про человека, женившегося на своей тете, которая, кроме того, была его кузиной, и потому его сын оказался в конечном итоге дедушкой самому себе.

— Значит, можно жениться на родной тетке? — спросил он в изумлении.

— Не только на тетке, — ответил рассказчик-солдат. — Потому мы и воюем против попов, чтобы каждый мог жениться хоть на родимой матери.

Через две недели Аурелиано Хосе дезертировал. Амаранта, по сравнению с хранимым образом, показалась ему более рыхлой, меланхоличной и безгрешной и, по правде сказать, уже переступающей последний порог зрелости, но зато она была неописуемо сладострастной в сумраке спальни и несказанно чувственной в своей агрессивной самообороне. «Ты — животное, — говорила Амаранта, отпихивая его гончих псов. — Нельзя же так наседать на свою бедную тетю, никак нельзя без особого разрешения Папы Римского». Аурелиано Хосе обещал съездить в Рим, обещал проползти всю Европу на коленях и лобызать туфли Его Святейшества, лишь бы только она развела мосты.

— Да дело не только в этом, — отбивалась Амаранта. — Ведь у нас дети могут родиться со свиным хвостиком.

Аурелиано Хосе был глух ко всем доводам.

— Пусть хоть броненосцы с роговым панцирем родятся, — стонал он.

Однажды поутру, не вынеся нестерпимых мук подавляемого желания, он пошел в заведение Катарины. Там встретил женщину с обвислой грудью, нежную и дешевую, которая на время его успокоила. Он принялся изводить Амаранту холодным равнодушием. Застав ее на галерее за швейной машинкой, с которой она удивительно ловко управлялась, он прошел мимо, не сказав ни слова. Но у Амаранты словно камень свалился с плеч, и она, сама не зная почему, снова стала думать о полковнике Херинельдо Маркесе, с грустью вспоминать их вечера за доской с китайскими шашками и даже представляла себе, как он входит к ней в спальню. Аурелиано Хосе и подозревать не мог, что позиции им потеряны. Когда, бросив игру в безразличие, он как-то ночью ворвался к Амаранте, она его выгнала решительно и бесповоротно и навсегда заперла для него дверь в свою комнату.

Спустя несколько месяцев после возвращения Аурелиано Хосе к ним в дом явилась дебелая, пахнущая жасмином женщина с мальчиком лет пяти. Она заявила, что это — сын полковника Аурелиано Буэндии и что Урсула должна его крестить. Никто не усомнился в происхождении этого безымянного ребенка, настолько он походил на полковника, анекдоты о воздержании когда того в детстве водили смотреть на лед. Женщина сказала, что мальчик родился с открытыми глазами и поглядывал на людей словно бы свысока и что ее пугает его немигающий взгляд. «Он, в точности он, — сказала Урсула. — Не хватает только, чтобы стулья двигались под этим взглядом». Мальчика крестили и нарекли Аурелиано, дав фамилию матери, потому что по закону нельзя было давать фамилию отца, пока тот не признает ребенка. Генерал Монкада стал крестным отцом. Амаранта очень просила отдать ей мальчика на воспитание, но мать воспротивилась.

Урсула еще не знала про обычай посылать девушек переспать с лихим воином, равно как подсаживать кур к племенному петуху, но в том году узнала: еще девять сыновей полковника Аурелиано Буэндии были приведены к ней для крещения. Старший, странного вида темноволосый и зеленоглазый крепыш, — совсем не в отцовскую родню, — выглядел уже лет на десять. Приводили ребят всех возрастов, всех мастей, но всегда мальчиков, и все они казались такими одинаковыми, что сомнения в родстве не было никакого. Только двое выделялись из общей массы. Один, слишком рослый для своего возраста, расколотил вдребезги цветочные вазы и кое-что из сервиза; его руки, казалось, разбивали все, к чему прикасались. Второй, блондин, явно пошел в мать со своими светлыми, как у цапли, глазами и длинными, в локонах, как у девочки, волосами. Он уверенно вошел в дом, словно в свой собственный, направился к одному из сундуков в спальне Урсулы и потребовал: «Дай мне заводную балерину». Урсула перепугалась. Открыла сундук, разворошила кучу старых пыльных вещей времен Мелькиадеса и нашла завернутую в пару чулок заводную балерину, которую когда-то принес Пьетро Креспи и про которую все позабыли. Менее чем за два года имя Аурелиано — и фамилию матери — получили при крещении все мальчики — числом семнадцать, — которых посеял полковник на просторах, где шла война. Сначала Урсула набивала им карманы деньгами, Амаранта пыталась оставить их у себя. Но в конечном счете обе стали довольствоваться подарками и ролью крестных матерей. «Наш долг — крестить их, — говорила Урсула, записывая в книжечку имена и адреса матерей, место и дату рождения мальчиков. — Аурелиано должен знать, как обстоят его личные дела, ведь ему предстоит принимать решения». Как-то за завтраком, сообщив генералу Монкаде про эту обескураживающую плодовитость, она высказала пожелание, чтобы полковник Аурелиано Буэндия собрал когда-нибудь всех своих сыновей под отцовской крышей.

— Не беспокойтесь, кума, — загадочно проговорил генерал Монкада. — Он вернется раньше, чем вы думаете.

Генерал Монкада знал, но не хотел распространяться за трапезой о том, что полковник Аурелиано Буэндия был уже по дороге домой, намереваясь поднять тут мятеж — гораздо более затяжной, бескомпромиссный и кровавый по сравнению с предыдущими.

Положение снова стало таким же напряженным, как перед последней войной. Петушиные бои, которые поощрялись самим алькальдом, были отменены. Начальник гарнизона капитан Акилес Рикардо практически стал комендантом города. Либералы посчитали это провокацией. «Должно случиться что-то страшное, — говорила Урсула своему внуку, Аурелиано Хосе. — Не выходи на улицу после шести вечера». Мольбы ее были напрасны. Аурелиано Хосе, как когда-то Аркадио, уже не принадлежал ей. Словно бы возвращение домой, жизнь без всяких забот и хлопот пробудили в нем неумеренную похотливость и леность его дяди Хосе Аркадио. Страсть к Амаранте испарилась бесследно. Он, в общем, плыл по воле волн, играл в бильярд, спасался от одиночества со случайными женщинами, подбирал деньги, которые Урсула по забывчивости оставляла в разных местах. Кончил тем, что заходил домой лишь переодеться. «Все они одинаковы, — причитала Урсула. — Вначале растут тихо-мирно, послушные, скромные, кажется, муху не обидят, а как борода полезет, пиши пропало». Не в пример Аркадио, который остался в неведении относительно своего истинного происхождения, Аурелиано Хосе разузнал, что был сыном Пилар Тернеры, которая теперь повесила ему гамак, чтобы он проводил сьесту в ее доме. Они были не просто мать и сын, скорее — товарищи по одиночеству. В душе Пилар Тернеры не осталось и следа надежды. Ее смех стал сипловат, как орган, ее грудь увяла от случайных докучливых ласк, живот и ляжки постиг скорбный удел продажной женщины, но ее сердце старело без горечи. Растолстевшая, словоохотливая, суетливая, как мать голодного семейства, она распрощалась с иллюзорными посулами карт и нашла свою тихую заводь у постели чужой любви. В ее спальне, где Аурелиано Хосе отдыхал в часы сьесты, соседские девушки принимали очередных любовников.

— Пусти меня в свою комнату, Пилар, — без стеснения говорили они ей, уже переступив порог.

— Входи, — говорила Пилар. А если рядом еще кто-то был, поясняла: — Я и сама радуюсь, если людям в постели радостно.

Она никогда не брала плату за услуги. Никогда не отказывала в просьбах, как не отказывала бесчисленным мужчинам, которые шли к ней даже на закате ее бабьего века, не давая ей ни денег, ни любви и лишь иногда доставляя удовольствие. Ее пять дочерей, унаследовавшие жаркую кровь матери, уже в юности потерялись на кривых тропках жизни. Из двух сыновей, которых удалось ей вырастить, один погиб, сражаясь в войсках полковника Аурелиано Буэндии, а другой был ранен и арестован четырнадцати лет от роду, когда пытался украсть клетку с курами в одном из поселков низины. Получилось так, что Аурелиано Хосе как бы сыграл роль того высокого смуглого мужчины, пришествие которого ей с полвека возвещал король червей и который, как все посланцы карточной колоды, согрел ее сердце тогда, когда уже был отмечен знаком смерти. Об этом ей поведали карты.

— Не уходи сегодня вечером, — сказала она. — Останься здесь ночевать. Кармелита Монтьель{73} давно просится в мою комнату.

Аурелиано Хосе не смог уловить глубинного смысла просьбы.

— Скажи ей, что приду к полуночи, — сказал он.

И пошел в театр, где испанская труппа давала «Кинжал Сорро»{74}, хотя на самом деле это была пьеса Соррильи «Кинжал гота», но название было изменено по приказу капитана Акилеса Рикардо, потому что либералы называли «готами» консерваторов. Показывая в дверях билет, Аурелиано Хосе вдруг увидел, что капитан Акилес Рикардо с двумя вооруженными солдатами обыскивает входящих.

— Прочь руки, капитан, — предупредил Аурелиано Хосе. — Еще не родился тот, кто меня пальцем тронет.

Капитан вознамерился применить силу, но Аурелиано Хосе, хотя оружия у него и не было, вырвался и побежал. Солдаты не подчинились приказу стрелять.

— Это же Буэндия, — пояснил один из них.

Побелев от ярости, капитан выхватил у солдата винтовку, бросился на середину улицы и прицелился.

— Ублюдки! — взревел он. — Да будь это сам полковник Аурелиано Буэндия!

Кармелита Монтьель, двадцатилетняя девственница, только что облилась водой, настоянной на апельсиновом цвете, и посыпала лепестками розмарина постель Пилар Тернеры, когда прогремел выстрел. Аурелиано Хосе было на роду написано познать с ней счастье, в котором ему отказала Амаранта, иметь от нее семерых сыновей и умереть от старости на ее руках, но ружейная пуля, которая вошла ему в спину и разворотила грудь, повиновалась неверному толкованию гадальных карт. В действительности этим вечером умереть должен был капитан Акилес Рикардо, и он умер, но четырьмя часами раньше, чем Аурелиано Хосе. Едва он выстрелил, как был уложен на месте сразу двумя пулями, неизвестно кем посланными, а многоголосый крик всколыхнул ночь:

— Да здравствует либеральная партия! Да здравствует полковник Аурелиано Буэндия!

В полночь, когда кровь Аурелиано Хосе перестала течь, а картам осталось заново определять судьбу Кармелиты Монтьель, более четырехсот человек прошли перед театром и разрядили револьверы в оставшийся лежать на улице труп капитана Акилеса Рикардо. Понадобилась патрульная команда, чтобы положить в повозку начиненное свинцом тело, которое разваливалось, как лепешка в супе.

Возмущенный наглым произволом военных из гарнизона, генерал Хосе Ракель Монкада восстановил свои политические связи, снова надел мундир и стал представлять в Макондо гражданскую и военную власть. Он, однако, не тешил себя тем, что его миротворческая деятельность убережет людей от того, что неизбежно должно было случиться. В сентябре поступали противоречивые сообщения. Правительство заявило, что контролирует всю страну, а либералы получали секретные донесения о вооруженных мятежах во внутренних районах. Официальные власти до тех пор не признавали, что в стране идет война, пока не пришлось обнародовать решение военного трибунала, который заочно вынес полковнику Аурелиано Буэндии смертный приговор. Совершить казнь предписывалось первому же гарнизону, который его схватит.

— Значит, он вернулся, — радостно сообщила Урсула генералу Монкаде. Но тот пока ничего не знал.

Полковник Аурелиано Буэндия действительно уже больше месяца обретался в стране. Но о нем ходили самые разные слухи, его будто бы видели в самых невероятных местах, и потому сам генерал Монкада поверил в его возвращение лишь тогда, когда было официально сообщено, что он захватил два прибрежных штата.

— Поздравляю, кума, — сказал он Урсуле, показав ей телеграмму. — Скоро он появится здесь, у вас.

Тут Урсула впервые забеспокоилась.

— А что же вы-то будете делать, кум? — спросила она. Генерал Монкада не единожды задавал себе этот вопрос.

— То же самое, что ваш сын, кума, — ответил он. — Выполнять свой долг.

Первого октября на заре полковник Аурелиано Буэндия во главе тысячи хорошо вооруженных людей атаковал Макондо, но гарнизон получил приказ стоять насмерть. В полдень, когда генерал Монкада обедал с Урсулой, орудийный залп мятежников, потрясший весь город, разнес в щепы фасад муниципального казначейства.

— Они так же хорошо вооружены, как и мы, — вздохнул генерал Монкада, — но дерутся еще более рьяно.

В два часа пополудни, когда земля дрожала от взаимного обстрела, он простился с Урсулой в уверенности, что проиграет это сражение.

— Молю Бога, чтобы сегодня вечером Аурелиано не вошел в этот дом, — сказал он. — Если придет, обнимите его за меня, потому что я едва ли когда-нибудь его увижу.

Той же ночью генерал Монкада был арестован, когда пытался бежать из Макондо, оставив пространное письмо на имя полковника Аурелиано Буэндии, где напомнил об их общих намерениях избегать жестокости в войне и желал ему окончательной победы над продажными офицерами и политиканами обеих партий. На следующий день полковник Аурелиано Буэндия обедал вместе с ним в доме Урсулы, где генерал Монкада сидел под арестом в ожидании приговора революционного военного трибунала. Это была семейная трапеза. Но пока противники, забыв про войну, предавались воспоминаниям о прошлом, Урсула не могла избавиться от горькой мысли, что ее сын оккупировал родную землю. Она увидела его в этом, новом свете, едва он ввалился в дом вместе со своей шумливой охраной, которая перевернула вверх дном все спальни, чтобы увериться в безопасности. Полковник Аурелиано Буэндия не только не противился этому, но и сам отдавал приказы повелительным тоном и никому не разрешал приближаться к себе ближе чем на три метра, даже Урсуле, пока его люди не выставили караул возле дома. На нем была военная форма из грубого дриля без всяких знаков различия и высокие сапоги со шпорами, заляпанные кровью и грязью. На поясе висела расстегнутая кобура, а рука, лежавшая на рукоятке револьвера, была так же напряжена и решительна, как его взгляд. Голова, ныне с глубокими залысинами, была словно обожжена в печи. Лицо, дубленное солью карибских ветров, приобрело твердость металла. От неминуемой старости его уберегала жизненная сила, которая была сродни жестокости. Он стал более высоким, чем в молодости, более бледным и угловатым и, казалось, не был склонен поддаваться душевным порывам. «Боже мой, — думала в тревоге Урсула. — Теперь он, видно, способен на все». Так и было. Ацтекская шаль-сарапе, привезенная Амаранте, воспоминания о друзьях за обедом, забавные анекдоты — все это было тусклым отсветом прежнего Аурелиано. Не успели похоронить мертвых в общей могиле, как он поручил полковнику Роке Мяснику ускорить разбирательство в военном трибунале, а сам взвалил на себя тяжкое бремя проведения коренных реформ, которые должны были не оставить камня на камне от загнивающего режима консерваторов. «Нам надо опередить партийных дельцов, — говорил он своим соратникам. — Не успеют они и глазом моргнуть, как дело будет сделано». Тут-то он и взялся за проверку земельных реестров чуть ли не столетней давности и раскопал узаконенные бесчинства своего брата Хосе Аркадио. Одним росчерком пера лишил его всех прав на землю. Отдавая дань вежливости, оставил на час другие дела и навестил Ребеку, чтобы сообщить ей о своем решении.

В полутемном доме одинокая вдова, которая в свое время была поверенной в его тайных любовных утехах и чье упрямство спасло ему жизнь, выглядела призраком из вечного прошлого. Укутанная в черное почти до кончиков пальцев, с сердцем, давно обращенным в пепел, она едва ли знала, что рядом идет война. Полковнику Аурелиано Буэндии казалось, что у нее сквозь кожу мерцают кости и она плывет в окружении блуждающих огней по затхлому воздуху, который все еще пахнет порохом. Он начал с того, что посоветовал ей не слишком строго соблюдать траур, проветрить дом и более не убиваться по Хосе Аркадио. Но Ребеку уже не трогала мирская суета. После того как она без толку предавалась ей, поедая землю, вдыхая аромат писем Пьетро Креспи, трамбуя собой постель неистового мужа, был наконец найден покой в этом доме, где воспоминания, вызываемые безжалостной памятью, обретали плоть и кровь и разгуливали, как живые существа, по глухим темным комнатам. Полулежа в своей плетеной качалке, глядя на полковника Аурелиано Буэндию так, будто это он был призраком из вечного прошлого, Ребека даже бровью не повела, услышав, что земли, присвоенные Хосе Аркадио, будут возвращены их законным хозяевам.

— Будь по-твоему, Аурелиано, — выдохнула она. — Я всегда знала и сейчас говорю, что ты — выродок в нашей семье.

Ревизия земельных книг закончилась одновременно с деятельностью военно-полевых судов, где председательствовал полковник Херинельдо Маркес и по решению которых были расстреляны все офицеры правительственных войск, плененные революционерами. Последним перед трибуналом предстал генерал Хосе Ракель Монкада. Урсула вступилась за него. «Это лучший правитель из всех, что были в Макондо, — сказала она полковнику Аурелиано Буэндии. — Я не буду говорить тебе о его добром сердце, о том, как он нас любит, ты знаешь это лучше других». Полковник Аурелиано Буэндия взглянул на нее сурово и холодно.

— Кто я такой, чтобы вершить правосудие? — спросил он. — Если у вас есть что сказать, скажите это перед военным судом.

Урсула так и сделала, да еще привела с собой матерей революционных офицеров, родившихся в Макондо. Одна за другой старейшие жительницы городка, многие из которых еще принимали участие в опаснейшем переходе через горы, восхваляли достоинства генерала Монкады. Урсула была последней в их ряду. Ее печальная торжественность, авторитет ее имени, горячая убежденность в правоте своих слов поколебали было чашу весов. «Вы принимаете слишком всерьез эту страшнейшую игру, хотя правильно делаете, так как должны выполнять свой долг, — сказала она членам трибунала. — Но не забывайте, что пока Бог дарует нам жизнь, мы остаемся вашими матерями, и будь вы хоть сто раз революционеры, мы имеем право спустить вам штаны и выпороть за проявленное к нам неуважение». Судьи удалились на совещание, а ее слова еще звенели в классе этой школы, снова превращенной в казарму. В полночь генерал Хосе Ракель Монкада был приговорен к расстрелу. Полковник Аурелиано Буэндия, несмотря на все попреки Урсулы, отказался смягчить приговор. Перед рассветом он навестил осужденного в комнате, где стояла колода-сепо.

— Помни, кум, — сказал он. — Тебя расстреливаю не я. Тебя расстреливает революция.

Генерал Монкада не поднялся с койки при его появлении.

— Дерьмо ты, кум, — отозвался он.

До этой минуты, с самого своего возвращения, полковник Аурелиано Буэндия ни разу не взглянул на генерала сочувственно или внимательно. Теперь он поразился, увидев, как тот состарился, как трясутся его руки, с каким спокойствием, даже равнодушием, встречает смерть, и вдруг испытал глубокое презрение к себе, которое принял за росток сострадания.

— Ты знаешь лучше меня, — сказал он, — что весь этот суд — один сплошной фарс, и ты просто платишь за преступления других, ибо на этот раз мы выиграем войну любой ценой. А разве ты на моем месте поступил бы иначе?

Генерал Монкада встал и протер полой рубашки толстые очки в черепаховой оправе.

— Кто знает, — сказал он. — Но меня беспокоит не то, что ты меня расстреляешь. В конце концов это — нормальная смерть для таких, как мы. — Положил очки на койку и снял с себя часы с цепочкой. — Меня беспокоит то, — добавил он, — что ты так ненавидел военных карьеристов, так бил их, так хотел с ними разделаться, и в конечном итоге им уподобился. Ни один жизненный идеал не стоит такого гнусного унижения. — Он снял обручальное кольцо и образок Девы заступницы всех скорбящих и положил рядом с очками и часами. — А потому, — закончил он, — ты не только станешь самым деспотичным и кровавым диктатором в истории нашей страны, но и расстреляешь мою куму Урсулу, дабы успокоить свою совесть.

Полковник Аурелиано Буэндия не проронил ни слова. Генерал Монкада вручил ему очки, образок, часы и кольцо и заговорил другим тоном.

— Но я позвал тебя не для упреков, — сказал он. — Хочу попросить тебя о любезности: передай эти вещи моей жене.

Полковник Аурелиано Буэндия рассовал вещицы по карманам.

— Она еще в Манауре?

— Да, в Манауре, — подтвердил генерал Монкада, — в том же доме за церковью, куда ты отправил письмо.

— Непременно все сделаю, Хосе Ракель, — сказал полковник Аурелиано Буэндия.

Когда он вышел на воздух, синий от рассветной дымки, его лицо повлажнело, как на той, на прошлой заре, и только тогда он понял, почему велел привести приговор в исполнение на дворе казармы, а не у кладбищенской стены. Расстрельная команда, выстроенная перед дверью, приветствовала его, как главу государства.

— Выводите, — распорядился он.

Полковник Херинельдо Маркес первым ощутил пустоту войны. Как правитель и комендант Макондо он дважды в неделю сносился по телеграфу с полковником Аурелиано Буэндией. Сначала в переговорах шла речь о войне, имеющей плоть и кровь и четкие контуры, что позволяло в любой момент определить, где она идет, и предусмотреть, куда она двинется дальше. Хотя полковник Аурелиано Буэндия не допускал панибратства даже в кругу ближайших друзей, он той порой позволял себе в общении с ними некоторые вольности, которые тотчас давали понять, кто отстукивает телеграфные послания. Не раз он сам затягивал беседу и даже позволял себе вспомнить о домашних делах. Однако, по мере того как война разгоралась и становилась неохватной, живой облик командующего начинал растворяться в заоблачных высях.

Точки и тире его «Я» с каждым разом становились все более далекими и невнятными и, соединяясь, превращались в слова, которые утрачивали всякий смысл. Тогда полковник Херинельдо Маркес только слушал, ибо создавалось жуткое впечатление, будто он общается по телеграфу с пришельцем из других миров.

— Ясно, Аурелиано, — отбивал он ключом конец разговора. — Да здравствует либеральная партия!

И в конце концов исчезло всякое представление о войне. То, что в прежние времена было жизненным действием, неодолимой страстью юности, сделалось чем-то страшно далеким, пустотой. Единственным прибежищем полковника Херинельдо Маркеса стала рабочая комната Амаранты. Он наведывался туда каждый день. Ему нравилось смотреть, как ее руки собирают в складки воздушный мадаполам под иглой швейной машинки, которую крутит Ремедиос Прекрасная. Они проводили долгие часы в молчании, довольствуясь обществом друг друга, но если Амаранта наслаждалась тем, что огонь его преданности не угасает, он никак не мог разобраться в тайных намерениях ее непостижимого сердца. Когда стало известно о его возвращении, Амаранта чуть не задохнулась от волнения. Но когда она увидела его в доме среди буйных приспешников полковника Аурелиано Буэндии, его, потрепанного бурями походной жизни, постаревшего от прожитых и канувших в забвение лет, пропитанного потом и пылью, пропахшего конюшней, с левой рукой на перевязи, она едва не лишилась чувств от разочарования. «Господи Боже, — подумалось ей. — Не такого ждала». На следующий день, однако, он пришел к ним выбритый и чистый — благоухающие лавандой усы, рука в белой, а не в окровавленной повязке. Он принес ей молитвенник, инкрустированный перламутром.

— Странный вы народ, мужчины, — сказала она, не зная, о чем говорить. — Занимаетесь тем, что бьете священников, а сами дарите молитвенники.

С той поры, даже в самые трудные дни войны, он навещал ее каждый день. Не раз, когда Ремедиос Прекрасная отсутствовала, вертел ручку швейной машинки. Амаранту трогали постоянство, преданность, благоговение перед ней этого мужчины, который, будучи военным комендантом города, тем не менее считал необходимым оставлять пистолет в гостиной и входить к ней безоружным. В течение четырех последних лет он не раз признавался ей в любви, но она всегда отвергала его, хотя и старалась не причинять ему боли, ибо, не пылая к нему страстью, жить без него она уже не могла. Ремедиос Прекрасная, которой, казалось, ни до чего нет дела и которую считали чуть ли не помешанной, и та не осталась равнодушной к такой преданности и однажды горячо вступилась за полковника Херинельдо Маркеса. Амаранта вдруг обнаружила, что взращенная ею девочка, юность которой только зацветала, уже превратилась в такое очаровательное создание, какого не видывали в Макондо. Она почувствовала, как в сердце вновь зарождается острая неприязнь, которую пришлось когда-то испытать к Ребеке. Моля Бога, чтобы он уберег ее от греха и не дал бы пожелать девочке смерти, Амаранта навсегда удалила Ремедиос Прекрасную из своей рабочей комнаты. Именно в это время полковник Херинельдо Маркес проникался отвращением к войне. Он пустил в ход все свое красноречие, свою необъятную и подавляющую нежность и был готов ради Амаранты отказаться от славы, которой принес в жертву лучшие годы. Но переубедить ее не смог. Одним августовским вечером, изнемогая от бремени собственного упрямства, Амаранта заперлась в спальне, чтобы до смерти оплакивать свое одиночество, после того как ответила решительным отказом упорному обожателю.

— Забудем друг друга навсегда, — сказала она ему. — Мы уже слишком стары для этого.

Тем же вечером полковнику Херинельдо Маркесу пришлось отвечать на телеграфный вызов полковника Аурелиано Буэндии. Это был праздный разговор, не открывший новых путей перед зашедшей в тупик войны. К концу беседы полковник Херинельдо Маркес увидел в окно безлюдные улицы, стеклянные капли на миндальных деревьях и почувствовал, что тонет в одиночестве.

— Аурелиано, — уныло отстукал он ключом, — в Макондо идет дождь.

Аппарат надолго затих. И вдруг прорвался потоком безжалостных точек и тире полковника Аурелиано Буэндии.

— Не распускай сопли, Херинельдо, — чеканили точки и тире. — В августе всегда идет дождь.

Они так давно не говорили по душам, что полковника Херинельдо Маркеса расстроил этот резкий отпор. Когда же два месяца спустя полковник Аурелиано Буэндия вернулся в Макондо, расстройство уступило место полнейшей растерянности. Даже Урсулу поразили перемены, происшедшие в сыне. Он вернулся один, без всякого шума, без свиты, закутавшись в плащ, несмотря на жару, и прихватив с собой трех любовниц, которых поселил в другом доме, где и проводил большую часть времени, лежа в гамаке. Изредка просматривал депеши, информировавшие о боях местного значения. Бывало, полковник Херинельдо Маркес обращался к нему за распоряжением об эвакуации войск из какого-либо приграничного пункта, грозившего стать местом международных трений.

— Не тревожь меня по пустякам, — приказал полковник Аурелиано Буэндия. — Обращайся к Божественному Провидению.

Это был, вероятно, самый критический момент восстания. Помещики-либералы, которые вначале поддерживали революцию, подписали секретные соглашения с помещиками-консерваторами, чтобы воспрепятствовать ревизии прав на земельную собственность. Либералы-политэмигранты, наживавшие капитал на войне, публично отвергли драконовские распоряжения полковника Аурелиано Буэндии, но даже такая неприятность не вывела его из себя. Он забросил свои стихи, заполнившие более пяти тетрадей, валявшиеся теперь на дне сундука. По ночам или в часы сьесты звал к себе в гамак одну из своих женщин и, получив маломальское удовлетворение, спал как убитый, не выказывая ни малейшего признака тревоги. Только ему одному было известно, что его неуемное сердце осуждено на вечные муки сомнений и колебаний. Вначале, опьяненный триумфальным возвращением и невообразимыми победами, он заглянул в пропасть величия. Ему нравилось иметь под рукой такого большого знатока военного искусства, как герцог Мальборо{75}, чье одеяние из шкур, украшенное зубами тигра, вызывало уважение у взрослых и страх у детей. Именно тогда полковник Аурелиано Буэндия решил, что ни одно человеческое существо, даже Урсула, не должно приближаться к нему ближе чем на три шага. Из Центра мелового круга, который очерчивали его адъютанты всюду, куда бы он ни явился, и в котором только ему можно было находиться, он, издавая короткие и категоричные приказы, вершил судьбами ближних. Оказавшись в Манауре после расстрела генерала Монкады и желая выполнить последнюю волю своей жертвы, он отправился вручить вдове очки, образок, часы и кольцо, но она не пустила его на порог.

— Сюда нельзя, полковник, — сказала вдова. — Командуйте на своей войне, а в моем доме командую я.

Полковник Аурелиано Буэндия не проявил ни малейшего неудовольствия, но его душа обрела покой лишь тогда, когда его охранники разграбили и даже сожгли дом вдовы. «Ты теряешь человечность, Аурелиано, — сказал ему тут полковник Херинельдо Маркес, — и разлагаешься заживо». В ту пору состоялась вторая ассамблея мятежных военачальников. Собрался разный люд: идеалисты, карьеристы, авантюристы, отбросы общества и даже самые обыкновенные преступники. Был там и старый чиновник-консерватор, растративший казенные деньги и переметнувшийся к мятежникам, чтобы скрыться от правосудия. Многие даже не знали, за что они сражаются. В этой пестрой толпе, где различия в оценке событий грозили взорвать изнутри либеральное сообщество, выделялась одна мрачная фигура — генерал Теофило Варгас. Чистокровный индеец, темный, неграмотный, отличавшийся тихим коварством и пророческим даром, он сумел превратить своих людей в слепых фанатиков. Полковник Аурелиано Буэндия замыслил на этом сборище объединить всех мятежных командиров против политиканов с их закулисными играми. Генерал Теофило Варгас опередил его: за считаные часы развалил коалицию самых видных командиров и фактически возглавил войска. «С этой сволочью ухо востро держите, — говорил полковник Аурелиано Буэндия своим офицерам. — Для нас он более опасен, чем сам военный министр». Один молоденький капитан, неприметный и осмотрительный, робко поднял указательный палец.

— Можно еще проще, полковник, — сказал он. — Его надо убить.

Полковника Аурелиано Буэндию чуть смутила не жестокость предложения, а то, что оно было высказано на долю секунды раньше, чем он сам понял, чего хочет.

— Не дождетесь от меня такого приказа, — сказал он.

И действительно, приказа он не отдавал. Но две недели спустя генерал Теофило Варгас был на куски изрублен в засаде, а полковник Аурелиано Буэндия стал верховным командующим. Той же самой ночью, когда его верховенство признали все мятежные командиры, он вдруг проснулся в гамаке и завопил, требуя одеяло. Внутренний холод, леденивший кости и заставлявший стучать зубы под жарким солнцем, не давал ему уснуть несколько месяцев, пока не сделался привычным. Упоение властью стали портить вспышки злости на самого себя. Стараясь одолеть душевное смятение, он приказал расстрелять молоденького капитана, который предложил убить генерала Теофило Варгаса. Его приказы выполнялись раньше, чем он их отдавал, даже раньше, чем хотел отдать, и всегда выполнялись с гораздо большим рвением и размахом, чем он того желал. Заблудившись в дебрях одиночества своей необъятной власти, он потерял путеводную нить. С презрением смотрел на толпы народа, радостно встречавшие его в захваченных городках: они представлялись ему теми же самыми, что ранее приветствовали тут его врагов. Повсюду он натыкался на подростков, глядевших на него его глазами, говоривших его голосом, с таким же недоверием обращавших к нему слова привета, с каким он обращался к ним, и утверждавших, что они — его сыновья. Он чувствовал себя измельченным, повторенным во множестве лиц и таким одиноким, как никогда. Он был убежден, что его собственные офицеры врут ему на каждом шагу. Пререкался с герцогом Мальборо. «Лучший друг тот, кого нет на свете», — повторял в те времена полковник Аурелиано Буэндия. Он устал от неуверенности, от заколдованного круга вечной войны, всегда застававшей его в одном и том же месте, но всякий раз еще больше постаревшего, еще больше сникшего, все меньше понимающего — зачем, как, до каких пор. И всегда кто-то стоял у самой черты мелового круга. Кто-то, кому не хватало денег, у кого сын болел коклюшем или кто хотел заснуть и не проснуться, потому что больше не мог хлебать дерьмо этой войны, но тем не менее из последних сил вытягивался в струнку и рапортовал: «Все в порядке, мой полковник». Именно это и было самым страшным в тех бесконечных войнах, поскольку порядок оставался прежним. Одинокий, лишенный своих предчувствий, бегущий от холода, который преследовал его до могилы, полковник Аурелиано Буэндия нашел пристанище в Макондо, где мог согреться теплом очень старых воспоминаний. Его безразличие стало таким глубоким, что по прибытии партийной делегации, уполномоченной обсудить с ним дальнейший ход событий, он лишь повернулся в гамаке на бок, не протерев глаза.

— Пошлите их туда, к шлюхам, — пробормотал он.

Шестеро посланцев либеральной партии — юристов в сюртуках и цилиндрах — с редким стоицизмом переносили страшную ноябрьскую жару. Урсула приютила их в своем доме. Большую часть дня они просидели в запертой спальне, обсуждая сугубо секретные дела, а к вечеру попросили дать им охранников с несколькими аккордеонистами и сняли на весь вечер заведение Катарины. «Не трогать их, — приказал полковник Аурелиано Буэндия. — Я-то всегда знал, чего им надо». В начале декабря эта долгожданная встреча, которая, по мнению многих, грозила превратиться в нескончаемую дискуссию, была завершена в течение часа.

В накаленной солнцем гостиной, рядом с гробовым силуэтом пианолы, накрытой белым саваном, сидел полковник Аурелиано Буэндия, презревший на этот раз меловой круг, начертанный его адъютантами. Он занял кресло между своими политическими советниками и, закутавшись в шерстяной плед, молча слушал краткие предложения партийных эмиссаров. Они, во-первых, просили его отказаться от ревизии прав собственности на землю, чтобы снова заручиться поддержкой землевладельцев-либералов. Просили, во-вторых, прекратить гонения на священнослужителей, чтобы получить возможность опираться на верующих. И, наконец, просили ни в коем случае не уравнивать в правах законных и незаконнорожденных детей, дабы охранить святость домашнего очага.

— Выходит, мы сражались только за власть, — усмехнулся полковник Аурелиано Буэндия, когда закончилось перечисление.

— Это всего лишь тактические реформы, — заметил один из делегатов. — Сейчас, в войну, главное — крепко стоять на пьедестале народного большинства. А там видно будет.

Один из политических советников полковника Аурелиано Буэндии поспешил вмешаться.

— Это противоречит всякому смыслу, — сказал он. — Если предложенные вами реформы хороши, значит, хорош и нынешний режим консерваторов. Если эти реформы помогут нам укрепить народный пьедестал войны, как вы говорите, значит, нынешний режим стоит на крепком народном пьедестале. А следовательно, вывод такой: почти двадцать лет мы боролись вовсе не за чаяния народа.

Советник хотел продолжить, но полковник Аурелиано Буэндия прервал его взмахом руки.

— Не теряйте времени, доктор, — сказал он. — Главное то, что с этого момента мы боремся только за власть. — С усмешкой, не сползавшей с его губ, он взял бумаги, переданные ему на подпись делегатами, и обмакнул перо в чернила. — А если так, — подытожил он, — у нас нет никаких возражений.

Его люди не верили своим ушам.

— Простите меня, полковник, — мягко сказал полковник Херинельдо Маркес, — но это — измена.

Полковник Аурелиано Буэндия застыл с поднятой рукой и тут же обрушил на смельчака тяжелый молот своей власти.

— Сдать оружие! — приказал он.

Полковник Херинельдо Маркес встал и положил пистолет на стол.

— Отправляйтесь в казарму, — продолжал полковник Аурелиано Буэндия. — Предстанете перед революционным трибуналом.

Затем подписал декларацию и возвратил документы посланцам со словами:

— Сеньоры, вот ваши бумаги. Пусть послужат общему делу.

Спустя два дня полковник Херинельдо Маркес, обвиненный в государственной измене, был приговорен к расстрелу. Съежившись в своем гамаке, полковник Аурелиано Буэндия оставался глух к просьбам о помиловании. Накануне казни, нарушив приказ не тревожить, Урсула пришла к нему в спальню. В черном с головы до пят, с небывало торжественным видом стояла она все три минуты своего визита.

— Я знаю, что ты расстреляешь Херинельдо, — сказала она очень спокойно, — и не могу этому помешать. Но хочу тебя предупредить: как только я увижу труп своими глазами, клянусь тебе прахом моего отца и моей матери и памятью Хосе Аркадио Буэндии, клянусь перед Господом Богом, я из-под земли тебя достану и задушу собственными руками. — Уходя из комнаты, не дожидаясь ответа, она добавила: — Именно так я поступила бы, если бы ты родился со свиным хвостом.

В ту нескончаемую ночь, когда полковник Херинельдо Маркес оживлял в памяти дни, погибшие в швейной комнате Амаранты, полковник Аурелиано Буэндия час за часом долбил твердую скорлупу своего одиночества, стараясь ее пробить. Единственные счастливые мгновения — после того далекого дня, когда отец водил его смотреть на лед, — он пережил в своей ювелирной мастерской, где делал золотых рыбок. Ему надо было тридцать два раза начинать гражданскую войну, надо было подвергать испытанию все свои договоры со смертью и, подобно свинье, вываляться в грязи славы, чтобы с почти сорокалетним опозданием понять преимущества прямодушия.

На рассвете, изнуренный тяжкими бессонными часами, за час до казни он появился в комнате, где лежала колода для пыток. «Комедия окончена, друг, — услышал полковник Херинельдо Маркес. — Вали отсюда, пока москиты тебя не сожрали{76}». Полковник Херинельдо Маркес не мог скрыть своего презрения.

— Нет, Аурелиано, — отвечал он. — Лучше умереть, чем видеть, как ты делаешься подонком.

— И не увидишь, — сказал полковник Аурелиано Буэндия. — Натягивай сапоги и пойдем кончать с этой гнусной войной.

Сказав это, он не знал, что легче начать войну, чем ее кончить. Ему понадобился почти год кровавых расправ, чтобы принудить правительство заключить мир на условиях, приемлемых для мятежников, и еще один год, чтобы убедить своих сторонников в необходимости принять эти условия. Он прибегал к невообразимо жестоким мерам для подавления восстаний своих собственных офицеров, которые отказывались праздновать купленную победу, и даже призвал на помощь неприятельские силы, чтобы сломить их сопротивление.

Никогда он не воевал с таким азартом, как теперь. Уверенность в том, что наконец-то он воюет за свое собственное освобождение, а не за абстрактные идеалы, за лозунги, которые политикам при желании ничего не стоит вывернуть наизнанку, наполняла его безудержным энтузиазмом. Полковник Херинельдо Маркес, сражавшийся за проигрыш столь же убедительно и самоотверженно, сколь раньше боролся за победу, осуждал его безрассудную храбрость. «Будь спокоен, — ухмылялся тот. — Умереть труднее, чем кажется». В этом случае так и было. Уверенность в том, что его день еще не пришел, наделяла полковника Аурелиано Буэндию таинственным иммунитетом, бессмертием, которому не вышел срок и которое сопутствовало ему в перипетиях войны и позволило наконец завоевать поражение, оказавшееся намного более тяжелым, на


Закрыть ... [X]

Уход за щенком: правила кормления, гигиены Откроем региональный склад

Анекдоты о воздержании Анекдоты о воздержании Анекдоты о воздержании Анекдоты о воздержании Анекдоты о воздержании Анекдоты о воздержании Анекдоты о воздержании